Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
Первый поэтический портрет «Ленина-гения» в советской литературе принадлежит перу Пастернака. «Грозы влетающий комок», человек, устами которого сама «история орет», – оценка Ленина у Пастернака оставалась высокой вплоть до конца жизни. В автобиографическом очерке «Люди и положения» он записал (в главе, выпущенной при окончательной редакции): «Ленин был душой и совестью такой редчайшей достопримечательности, лицом и голосом великой русской бури, единственной и необычайной. Он с горячностью гения, не колеблясь, взял на себя ответственность за кровь и ломку, каких не видел мир, он не побоялся кликнуть клич к народу, воззвать к самым затаенным и заветным его чаяньям, он позволил морю разбушеваться, ураган пронесся с его благословения» (автограф, подаренный сыну Лене,
Впрочем, кончалась поэма Пастернака тревожно, а вовсе не эйфорически: «Предвестьем льгот приходит гений и гнетом мстит за свой уход». «Философские пароходы» отправлены, недовольные высланы. Теперь власть открыто показывала, что она умеет ценить своих друзей. «Благими намереньями вымощен ад» – сей афоризм цитирует Пастернак в начале «Высокой болезни». Еще ужаснее, если этот ад вымощен стихами.
В Большом театре в 1923 году отмечалось пятидесятилетие Валерия Брюсова, вступившего в 1919-м в Коммунистическую партию. Брюсов стал литературным мэтром новой системы. Николая Вильмонта, ставшего на долгие годы другом Пастернака, Брюсов хотел исключить из института – ведь в его стихах мелькают молитвы, иконы, появляется и «Бог»! Пастернак написал Брюсову убедительное письмо в защиту Вильмонта. Речь не о замечательно одаренном юноше, которого советский мэтр заклеймил как «идеалиста», – поразительна трансформация, почти невероятная, даже в своем роде восхитительная пластичность мэтра: как будто он сам, известный литератор дореволюционной России, не был «идеалистом», эстетом, основателем символизма!
Брюсова чествовали докладами, а также вручением почетной грамоты рабоче-крестьянского правительства. Литературный институт стал называться институтом имени Брюсова.
Телеграммами и адресами был завален накрытый алым бархатом стол. Торжественный вечер вел Анатолий Луначарский.
Пастернак, которого раздражала вся эта безвкусная пышность, послал Брюсову поздравление, скорее похожее на эпиграмму:
Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд,
Где Вас, как вещь, со всех сторон покажут
И золото судьбы посеребрят,
И, может, серебрить в ответ обяжут.
Уж лучше, вместо «серебрения в ответ» на ласку государства, пойти служить. Пастернак прекрасно понимал «выстроенность» нового государства с системой тотального контроля. Статус служащего менее подозрителен, чем статус вольного художника:
«Без регулярного заработка мне слишком бы неспокойно жилось в обстановке, построенной сплошь, сверху донизу, по периферии всего государства в расчете на то, что все в нем служат, в своем однообразии доступные обозренью и пониманью постоянного контроля»
(письмо родителям 20 сентября 1924 г.).
И – еще один пункт. Он считает себя сейчас, в состоянии неограниченной свободы, живущим неправильно. Он хочет перемены образа жизни, потому что два этих года, когда «жизнь была сравнительно легка, и счастье и удача… мне улыбались», он «не мог писать»!
Парадокс?
Но не парадокс ли, что служба, состояние служащего кажутся ему прибежищем иной, более ценной свободы.
«Ничем я не буду обязан „обществу“ теперешнему и здешнему. Ничем, кроме рядового и честного труда»
(там же).
Пастернаку была предложена должность библиографа по иностранной лениниане. Хотя он и здесь умудрялся – засиживаясь с десяти до восьми вечера – зачитываться иностранными журналами, вредя самому себе в скорости работы.
«Мне нравится мой быстрый, механизированный машинный день, свинченный из службы, из дел и занятий, связанных
(О. М. Фрейденберг, 20 ноября 1924 г.).
Красивой и капризной девушки в шляпе, увенчанной розами, богатой путешественницы по европейским странам уже не существовало. За изящно-веселым обликом Ольги Фрейденберг и тогда скрывалась серьезная и глубокая натура. За последние годы, несмотря на все тяготы быта, внезапную бедность, одиночество, на пьющего брата, мешающего жить спокойно ей и матери, она смогла стать крупным ученым. Но печатать ее труды по античности государственные издательства отказывались, защитить диссертацию ей всячески мешали. Она прекрасно осознавала причину своих неудач: «Маршрут трамвая не совпадает с моим путем; я убеждаюсь, что идти пешком мне будет легче». И еще: «Как ни трудна жизнь человека, но жизнь личности еще труднее». Кто знает, не отозвался ли ее «трамвай» с предсмертным трамвайным маршрутом Юрия Живаго?
Пастернак любил Петербург, продолжая называть его по-прежнему и после переименования в Ленинград. В Москву они с женой возвращались из Германии через город на Неве, и в «бесконечном» письме родным, отправленном после приезда в Москву и уже полном новых впечатлений, он сравнивает Питер и Москву – не в пользу последней:
«…понял, что Москва навязана мне рожденьем, что это мое пассивное приданое, что это город моих воспоминаний (…). Что я все силы приложу к тому, чтобы отсюда переехать, на первое время, – скажем, – в Петербург.
Надо еще сказать, что по смешанному своему стилю, составу населенья и пр. и пр. Москва теперь производит в высшей степени фальшивое впечатленье. Бывает время, когда тут начинаешь чувствовать, что дышишь ложью, всеобщею и сплошной, пропитывающей решительно все кругом, начиная от кирпича и кончая людскими разговорами»
(20 сентября 1924 г.).
Зимой 1925 г. он пишет о Петербурге сестре Жозефине:
«Это изумительный город. Надо в нем побывать и немного пожить, чтобы чувства к родине и мысли о ней разместились в должном порядке и пришли в равновесье, свое, особенное, без петербургских впечатлений недостижимое».
Желанию переехать сбыться не пришлось – судьбой Пастернака осталась Москва. Но тяга к Петербургу была сильной, не ослабевала десятилетиями – до кончины Ольги.
Ольга Фрейденберг изучала санскрит и древнееврейский, принялась за ассирийский. От скверной жизни она спасалась занятиями, заменившими ей неустроенную личную жизнь, враждебность университетского окружения. Каждый выбирал свой путь. Брюсов жил по-своему, Ольга Фрейденберг – по-своему. Никаких рецептов, указателей, путеводителей по новой жизни не существовало. И очень важно, чтобы рядом, пусть и в другом городе, был человек, способный услышать, понять; она исповедовалась в письмах Пастернаку, полагая, что и он так же открыт перед ней.