Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
«Ничтожнее, забавнее и доказательнее зрелища я не видал… – писал Пастернак Мандельштаму. – Это был абсурд в лицах… Они только что не объявили искусством чистки медных дверных ручек, но уже Маяковский произнес целую речь о пользе мела… Я увидел их бедными, старыми, слабыми рыцарями, катящимися от униженья к униженью во славу своей неведомой и никому не нужной дамы»
(31 января 1925 г.).
Официальный отход от «ЛЕФа» становился делом времени. Де-факто он уже произошел. Пастернак не мог без ужаса отнестись и к собственной характеристике, услышанной здесь от Маяковского. Оказывается, он, Пастернак, интересен не своими «лирическими
При всей скромности и даже застенчивости, отличавшей Пастернака, он был тверд в понимании целей и задач своей работы. В понимании своего дара. Его особенностей. Он прямо и достойно возразит в 1928 году Горькому, надписавшему ему на книге, что он очень «мудрствует»:
«Мудрил ли я больше, чем мгновеньями, в молодости, случается всякому?.. Когда ни вспомню себя в прошлом и недавно минувшем в состоянии увлеченья и собранности, везде и всегда это посвящено взрыву против мудрствованья в мудреном, всегда отдано прямому и поспешному овладенью мудреным как простым»
(7 января 1928 г.).
Маяковский объявил, что отныне он будет работать против футуризма – для Советского Союза. По сути, поставил точку на своем футуристическом прошлом. Пастернак, который ни разу футуристом себя не называл, предпочел бы остаться с Маяковским-футуристом, нежели с Маяковским – теперешним лефовцем.
Окончательный их разрыв произошел в 1927 году, после того как развернулась резкая полемика «ЛЕФа» с журналом «Новый мир», в котором к тому времени печатался Пастернак и который становился одним из самых серьезных изданий того времени. Достаточно сказать, что именно там в 1926 году была напечатана «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, вызвавшая ярость Сталина. Выпуск журнала был уничтожен. Медовые фразы «постановления» отливались литературе свинцом забракованного типографского металла.
В «ЛЕФе» появилась статья Николая Асеева, бывшего собрата Пастернака по «Лирике», статья, в которой недвусмысленно говорилось о политической ошибочности «Нового мира». Пастернак послал письмо редактору «Нового мира» с уведомлением о своем полном и окончательном разрыве с «ЛЕФом» (но, в частности, будучи до чрезвычайности щепетильным, оговорил свое несогласие с несправедливой, на его взгляд, критикой в «Новом мире» Маяковского-поэта). А в «ЛЕФ» Пастернак отправляет официальное письмо, требуя снять свое имя из списка сотрудников.
Все это было мучительно трудным для Пастернака, несмотря на все его насмешки, разбросанные по письмам. Ведь с Маяковским – тоже был своего рода роман. Дружба-вражда. Как с Цветаевой? Любовь-отталкивание. Близость-неприязнь. С двумя самыми сильными поэтами эпохи, с теми, кого он ценил куда выше, чем всех остальных, с теми, кто единственно были ему тогда – по его восприятию – ровней, он не мог обрести ясных, простых, устойчивых отношений. Не получалось. Не складывалось.
Хотя одна была в эмиграции, а другой призывал приравнять перо к штыку и наступать на горло собственной песне.
При всем признании Пастернаком поэзии Маяковского, при всей любви к его натуре Пастернак не мог не отдавать себе отчета в том, что вектор Маяковского направлен не к жизни, а к смерти. Впрочем, так же – и вектор Цветаевой.
Бесконечно преданный жизни во всех ее аспектах, прежде всего – в природном, Пастернак не мог не думать о гибельности и своего собственного пути.
В 1927 году он писал сестре в Берлин: «Я не постарел, но я и более, чем постарел… Повел и стал чувствовать себя так, словно нахожусь в заключительном возрасте. Главная причина та, что только под таким видом можно жить в России в наше время, не кривя душой». Он чувствовал драматичность своего самостояния, предчувствовал, что сам может стать жертвой.
Весной 1928 года Пастернак
24 сентября 1928 года он написал о переделках Мандельштаму – внутри восторженного, исполненного восхищенья отзыва на «совершенство и полновесность» мандельштамовских «Стихотворений» (М.; Л., 1928), только что вышедших из печати:
«А я закорпелся над переделкою первых своих книг („Близнеца“ и „Барьеров“), их можно переиздать, но переиздавать в прежнем виде нет никакой возможности, так это все небезусловно, так рассчитано на общий поток времени (тех лет), на его симпатический подхват, на его подгон и призвук! С ужасом вижу, что там, кроме голого и часто оголенного до бессмыслицы движенья темы, – ничего нет. Это – полная противоположность Вашей абсолютной, переменами улицы не колеблемой высоте и содержательности. И так как былое варварское их движенье, по уходе времени, отвращает своей бедностью, превращенной в холостую претензию (чего в них не было), то я эти смешные двигатели разбираю до последней гайки, а потом, отчаиваясь в осмысленности работы, собираю в непритязательный ворох… Летом кое-кому показывал, люди в ужасе от моих переделок. …В этом есть что-то роковое. Может быть, я развенчиваю себя и отсюда такое упоенное, ничего не слышащее упрямство».
Переделывая стихи, Пастернак отчасти вернулся в уральские времена, поскольку не только сама книга была выпущена, когда он жил на Урале, но и среди стихотворений, подвергшихся переработке, были непосредственно связанные с Уралом: «Урал впервые», «Ледоход», «Ивака» и, конечно же, «На пароходе», навеянное уединенным ужином с Фанни Збарской:
Держа в руке бокал, вы суженным
Зрачком следили за игрой
Обмолвок, вившихся за ужином,
Но вас не привлекал их рой.
Вы к былям звали собеседника,
К волне до вас прошедших дней,
Чтобы последнею отцединкой
Последней капли кануть в ней…
Именно тогда, летом 1928-го, ощущение «Урала впервые» опять нахлынуло на Пастернака, во время работы над переизданием внимательнейшим образом и неоднократно перечитывавшего свои стихи. Тогда же он решил дополнить «Поверх барьеров» и новыми стихотворениями, которые поместил в издание 1929 года, а затем не перепечатывал. О причинах их появления на свет он писал Ахматовой в апреле 1929 года:
«Мне приходится исподволь [5] писать стихи. Их теперь, в моем возрасте, я понимаю как долговую расплату с несколькими людьми, наиболее мне дорогими, потому что, конечно, именно они – истинные адресаты, к которым должно быть обращено это умиленье. Я хочу написать стихотворенье Марине, Вам, Мейерхольдам, Жене и Ломоносовой, нашей заграничной приятельнице».