Боснийская спираль (Они всегда возвращаются)
Шрифт:
Габо сидит на кровати в нижнем белье, свесив ноги.
— У тебя лицо светится, — говорит он хрипло, глядя на ее губы.
— Это луна, — отвечает Энджи. — Пойдем.
Они спускаются вниз, и дрожь бьет их, перетекая от нее к нему и обратно через сцепленные руки. Она раздевает его, медленно, рассматривая каждую клеточку тела, так знакомого ей наощупь и при свете свечи или масляной лампы. Сейчас, в белом лунном сиянии, льющемся в окна горницы, оно выглядит как-то не так, иначе. Он берет ее за плечи, притягивает к себе, но Энджи высвобождается.
— Нет,
Энджи сбрасывает с себя одежду, и они стоят друг против друга, белые от лунного света, и любовь напряженно и больно пульсирует в них и рвется наружу спеленутым зверем. Они входят в воду, полную звезд, они садятся в нее, касаясь коленями, плечами, локтями… подожди, не сейчас… я сама…
Энджи берет деревянный ковшик и льет воду на него и на себя, снова и снова, и они оба смотрят, как звездные капли скользят по шее, груди и животу, замирая тут и там крошечными ночными светляками.
И вот она наклоняется и целует его в рот, сначала тихонько, короткими легкими касаниями, затем сильнее и сильнее, пробуя на вкус губы, сплетая языки в попытке стать одним ртом, одним языком, одним существом. И все так же, не разделяя этого нескончаемого поцелуя, она привстает, и рукою вводит его в себя, в ждущее лоно, жаждущее его. И острая сладкая боль взрывается у нее внутри, как тысяча солнц, и она, оставив его губы, закидывает голову назад, выгибаясь в его руках напряженной, вибрирующей дугою, и, захлебываясь, лепечет что-то, непонятное ни ей, ни ему. Она чувствует судорогу Габриэля, и фонтан звезд ударяет в нее изнутри, пронзая насквозь, выплескиваясь наружу волной безудержных, бессвязных рыданий.
Потом они сидят неподвижно в остывающей воде, прижавшись друг к другу, залитые слезами и лунным светом.
— Почему ты плачешь? Я сделал тебе больно?
— Нет-нет… — всхлипывает она, прижимаясь губами к его уху. — Все хорошо, милый, все хорошо…
— Пойдем наверх? Холодно…
— Да-да… пойдем
— Ты простишь меня, если я не понесу тебя на руках? Я сейчас, пожалуй, не смогу.
Энджи фыркает:
— Что это за муж, который даже не может отнести жену на руках в спальню?
— Ну ладно, я попробую…
— Ну вот еще, глупый, — смеется она. — Я пошутила. Сейчас ты, конечно, не сможешь, так что на этот раз я прощаю. Но в наказание тебе придется носить меня на руках всю оставшуюся жизнь. Понял?
— Понял, — серьезно говорит он.
— Поклянись.
— Я не могу, Энджи, любимая. Нам запрещено клясться. Поверь мне без этого, ладно? Я буду носить тебя на руках всю жизнь. А проживем мы долго, долго и счастливо, долго и счастливо…
Он баюкает ее на своем плече, сидя в холодной звездной воде, расцвеченной ее девственной кровью и его семенем. Луна ласково смотрит на них со двора. Время запирать ставни. Поднявшись наверх, Энджи застилает постель чистыми простынями, они ложатся и любят друг друга несколько суток подряд, изредка прерываясь на еду и на сон.
Берл очнулся и с трудом разлепил веки. По лицу его стекала вода; собственно
— Вы что, за воду не платите? — спросил он в пространство по-английски.
Голову ломило, состояние было тошнотворное. Вот же чертов… как его?.. Мирсад?.. — ага, Мирсад. Вот же чертов Мирсад со своей проклятой киянкой!
— Очухался? — кто-то отвечал ему по-арабски. — Ну вот и хорошо. Сейчас поговорим. А воды у нас хватит, не волнуйся.
Берл, не торопясь, прикинул, сознаваться в знании арабского или нет, и решил не сознаваться. Во-первых, есть шанс, что они будут переговариваться при нем, рассчитывая на его непонимание; а во-вторых, английский с его встроенным независимым сарказмом намного лучше подходит человеку со связанными руками.
— Извините, я не понимаю. Может, немецкий? Испанский?
Он наконец заставил себя поднять голову и осмотреться. Как и следовало ожидать, ничего хорошего: он был прикручен к стулу, стоявшему посередине небольшой комнаты, в которой, кроме него, находились еще трое. Если, конечно, не считать динамомашинки…
Заметив его взгляд, один из троих расхохотался. Это был, видимо, главный, тот, кто заговорил первым. Он сидел за столом в торце комнаты, метрах в трех от Берла.
— Что, нравится? — он что-то сказал по-боснийски своим товарищам, и те тоже заржали. — Любишь, когда ток между ушей пропускают? Или от жареных яиц ты больше балдеешь? Или еще как-нибудь — мы тут по-всякому умеем. Так что не стесняйся, проси Селима. Он у нас главный электрик. Познакомься.
Он кивнул на щуплого мужичка с куцей бородкой и огромным насморочным носом. Мужичок театрально поклонился и для пущей убедительности щелкнул наконечниками электродов.
— Рад встрече, — вежливо кивнул Берл. — Я непременно позвоню, когда у меня дома перегорит лампочка в сортире.
Главный улыбнулся. Ему было лет сорок, не меньше; высокий, с пышной раздвоенной бородой и глубокими жесткими морщинами вокруг рта. Берл вспомнил, что видел его возле штабного барака во время выхода на молитву. Когда это было — неужели сегодня в полдень? Кажется — годы назад. Самое обидное, что поесть так и не получилось. Теперь уже, видимо, и не получится…
— Смешно… — сказал главный. — Ты, оказывается, шутник. Только, боюсь, до своего сортира ты уже не доберешься.
— Элементарно, Ватсон, — возразил Берл, радуясь, что не расстался с английским. Он начинал испытывать истинное удовольствие от беседы. — Допустим, вы меня убиваете, помучив перед этим, как это у вас водится. Дальше я попадаю в землю, а там, как известно, черви. Потом, допустим, Селим, устав пытать честной народ, отправляется на рыбалку, и червячок попадает в рыбку. Ну а дальнейшее понятно даже такому идиоту, как ты: кто-то съедает рыбку, идет в мой сортир… и в результате я туда все-таки попадаю.