Брат и благодетель
Шрифт:
– Вот, - он вынес из соседней комнаты маленькую коробочку.
– Можете осмотреть, если придется объясняться с таможней, я купил их в Париже, здесь ярлыки и чеки, национальной ценности эти вещи не представляют. Не подозревайте только, что я скрыл их от вас, - увидев на лице Нины что-то вроде торжества, сказал Гудович.
– Просто эта часть моей жизни не имеет к вам никакого отношения.
– И еще, - сказал он.
– Я бы очень просил вас, рассказывая обо мне не слишком вдаваться в детали, скажите - здоров, благополучен и всех помнит.
30
Дел было много. Утром приходила разнарядка, на каких
Но в голову лезли тифлисские друзья - Кирилл, Илья, он никак не мог представить их здесь - разморенных, элегантных. Что они делают в Париже? А, впрочем, человек сам выбирает свое счастье, кто знает, какой должна быть жизнь у человека?
Артисты удивлялись, что Игорь с утра не дает им покоя: лагерь еще спал коротким сном лагерей, а они носились вокруг клуба, как оглашенные, выполняя разные его причуды.
Особенно не нравились им занятия по рельефу, когда необходимо было устраиваться то на пригорке, то в траншее и орать при этом частушки дурными голосами или ползти по грязной жиже, изображая героический труд. Они начинали брюзжать, и тогда Игорь, негодуя на их чистоплюйство и полную неприспособленность к жизни сам бросался и полз. А потом вскакивал, грязный, как черт, сверкая ослепительной улыбкой - улыбаться он их тоже учил, - и вопрошал: "Ну, что, урки, слабо угнаться за поэтом?"
И они, пристыженные, покорно повторяли его маршрут.
Потом их учили танцевать странные скоморошьи танцы под аккомпанемент Беллы Самойловны, индифферентной милой особы, проходящей по делу промпартии, она существовала лунатически, бацала по клавишам все, что напевал ей Игорь, а потом так глубоко вздыхала, что, услышав этот вздох, хотелось умереть, а потом, когда они танцевали, смотрела не на них, а в пространство карими выпуклыми глазами.
Она слыла у них не от мира сего, они не одобряли, когда таких, как она, отправляли в лагерь, за собой они тоже грехов не знали, но, если поискать, что-то можно найти, конечно, а святая Белла могла только сфальшивить разок, играя, - вот и весь ее грех.
До чего же они сами вписывались в этот странный лагерный театр, в это чумовое искусство леших и кикимор!
Лагерь потешался, слушая, как Игорь заставляет их растягивать гласные и выплевывать согласные; иногда речь замедлялась до тошноты, иногда мчалась стремительно до одури, он не давал им придти в себя, все уже с утра предвкушали внезапное появление бригады - где угодно, в любое время дня и ночи, по свежим, еще дымящимся следам событий. И как они узнавали? С гиканьем и свистом возникали, как половецкая рать, возвращая тебя от внезапно напавшей дремы к проклятой работе, ты должен был бы ненавидеть их, чертей, но они были так расположены к каждому заключенному, так обольстительно улыбались, так подмигивали, что человек забывал, откуда и по какому поводу он здесь и сколько ему еще копать и копать. Они любили, когда Игорь отбирал у одного из них тачку и, бегая по все расширяющемуся кругу, орал: "Кремль! Видишь точку внизу? Это я в тачке везу землю социализма!" Заключенные бешено аплодировали, а начальству эти пафосные, от всего сердца стихи почему-то не понравились, Игорю попеняли, и он, с легкостью отказавшись, бегал с тачкой, сочиняя совсем другие, не хуже:
Маша, Маша, Машечка
Работнула тачечка
Мы
Чтоб всех прочих перекрыла!
К власти его над этой оравой опытных воров и проституток ревновали даже паханы. Один из них, Колька Заяц, пригрозил, что, если Игорь не прекратит унижать братву, он его, придурка, зарежет, и потребовал распустить бригаду. Игорь не пожаловался, но его подопечные откуда-то узнали сами - и все, и нет знаменитого вора Коли Зайца в лагере, говорят, выбыл куда-то по этапу, а может быть, и освободили, туда ему и дорога!
– Ты наш, - говорили они Игорю.
– Темнишь просто. Как ты, кроме наших, никто не умеет, - говорили они, забывая, что всему этому научил их он, даже не он, а быстрая скоротечная культура, возникшая где-то в щели между революцией и вынесенным им приговором.
Она и не знала, эта культура, что с первого дня приноравливалась к новым, тогда еще только подступающим основам бытия, к тому образу жизни, что и вообразить и представить было невозможно. Коллективная природа человека постигалась ею: нельзя человеку быть предоставленным самому себе, да ему это и ни к чему, не выдержит, погибнет. А в людской массе, то есть среди своих, считаясь с другими, он, как в театре, займет только ему одному принадлежащее место, позабыв индивидуалистическую природу свою, так часто его подводящую, и подчинится большинству. Нет радости большей, чем та, что ты испытываешь в толпе, - радости карнавала, демонстрации, спортивных празднеств, когда ты, распространяясь, умножаясь на очень, очень многих, сам становишься стадионом, городом, вселенной. Задумываться о режиссере этого массового действия его труппа не хотела, у них был свой режиссер, они принимали задания через него.
Канал строился, и они продвигались вдоль канала, звеня бубенцами, как шаманы, выделывая сложные номера, равные цирковым по сложности, этому тоже научил их Игорь, а иногда под аккомпанемент Беллы Самойловны играли что-то душещипательное из своей прошлой жизни, где загулявший бандит, приревновав, резал в финале свою возлюбленную и возлюбленная, Лялька Фураева, лихо умирала, так лихо, что тихо становилось на берегу, все рыдали, и каэры и уголовники, оплакивая проклятое прошлое. И ни разу он не вспомнил о Париже, что им делать здесь, Илье и Кириллу?
У буржуев за границей
Скрюченные пальцы
Поперек им горла стали
Красные канальцы
Пусть не верит заграница
Ошибется дура
Тут у каждого братка
Во - мускулатура!
– Вы не переутомились?
– с подозрением спрашивал Фирин, глядя в безумные глаза Игоря.
– Я могу подменить на время вашу бригаду другой, из профессионалов?
– А меня в санаторий, что ли, отправите, товарищ генерал?
– спрашивал Игорь, и улыбка его становилась прямо волчьей.
Ему нравилось, ему нравилось под небом вечности на берегу канала, тянущегося неведомо куда создавать вечное искусство. Это казалось ему стихами, движением, которое требовалось его надорванной душе и которое не давалось там, на свободе, где было столько идей и столько конкурентов, что ты начинал чувствовать себя, как в тюрьме.
Здесь он был на свободе, и никто, кроме Фирина, не мог запретить ему быть и казаться идиотом. А о Париже он и не вспомнил ни разу.
Где я завтра запою
Не хочу угадывать