Бремя власти: Перекрестки истории
Шрифт:
Заметим, что наука не пошла Державину впрок. Он остался тем, кем был – правдолюбцем. За что в 1803 году вторично пострадал, уже от Александра I, окончательно отправившего Державина в отставку, сопроводив ее примечательной фразой: «Слишком ревностно служит».
Развитие западноевропейской политической мысли еще в XVII веке многое изменило в трактовке государства. Исследователи даже утверждают, что с государства наконец-то был сорван покров сакральности. Пожалуй, такое могло быть произнесено в запале. Уместнее сказать, что священные одеяния государства сильно полиняли и обветшали. Государство в трактовке западноевропейских мыслителей утратило статус божественного творения, превратившись в рукотворный институт, –
Новые идеи требовали новых способов выражения и презентации власти и самодержца.
Петр перестал появляться перед подданными в Большом наряде, столь зримо напоминавшем им о священном характере царской власти и ее неразрывной связи со вторым Римом – Византией. В прошлое уходит и участие в праздничных службах и шествиях, богомольные походы. Все это – отражение изменений масштабов взаимоотношений светского и сакрального во власти. Из этого, разумеется, не следует, что Петр решил «обойтись» без Бога. Для подданных он все тот же помазанник Божий, который всегда велик и всегда прав по той простой причине, что он – помазанник. В «Артикуле воинском» Петр I так определил свои «взаимоотношения» со Спасителем: «Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответа дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли – яко христианский государь, по своей воле и богонамерению управлять» [53;41].
В этой формуле по-прежнему осталось неясным, как отличить богонамерениеот воли государя. Оставалось одно: последнее всегда признавать за проявление первого. Окончательно надломленное к ходе петровских реформ священство уже не осмелилось подвергать этот тезис сомнению, признав монарха «крайним судиею» во всех, включая и церковные, делах.
Сбросив прежнее долгополое царское платье, Петр примерит к себе не просто европейский костюм, а костюм героя, триумфатора. Второй Рим был потеснен Римом Первым, императорским. Старая мифологема о Москве – Третьем Риме оказалась отчасти пригодной и для Нового времени, стоило лишь актуализировать иные, до того дремавшие в ней смыслы [35;60–74]. Отныне источником власти была объявлена не только божественная воля, но и сила, право завоевателя. Петр, сокрушивший врагов, по одному этому – самодержец. Комплекс подобных идей наиболее полно отразился в триумфальных шествиях победителей по улицам Москвы или Санкт-Петербурга, в которых, случалось, сгорало больше пороха в огнях фейерверков, чем в самом победоносном сражении.
Перед подданными представал царь-герой, Второй Константин, но не в привычном образе смиренного христианского государя, а императором-победителем [ 63;70–78]. В ход шли не только библейские образы и сюжеты, аналогии с которыми легко прочитывались современниками. Широко использовалась античная мифология. Будучи незнакомой зрителям и участникам, она требовала пояснений по типу табличек, развешанных в ботаническом саду перед незнакомыми растениями. Подданные, привыкая воспринимать Петра в образе Марса, Нептуна, Юпитера, Геркулеса и т. д., одновременно овладевали новыми текстами, адаптированными барочной культурой и сведенными к «прописям»: языческий бог такой-то, с лицом, похожим на государя, повелевает морем; ветхозаветный Самсон, разрывающий пасть льва, – аллегория на государя, сокрушающего Швецию и т. д. При этом образ самодержца утрачивал прежнею цельность и приобретал несвойственную ему пестроту. Задача соответствовать идеалу усложнялась, требуя от монарха знать и уметь демонстрировать в разных ситуациях разные поведенческие сюжеты и коды.
С принятием Петром титула императора Московское царство превратилось в Российскую империю. Новая титулатура призвана была утвердить в сознании подданных и новые представления о самодержце. Титул императора должен был осознаваться как вступление монарха (соответственно, и страны) в круг европейских правителей, обладавших высшим статусом. К тому же подтверждалась связь не только с настоящим, но и с прошлым – византийскими и даже языческими императорами. Античность «реабилитировалась», открыв возможность для восприятия классицизма и барокко.
Новая титулатура отражала и стремление власти к милитаризации всех сторон жизни. Наступала эпоха эполет и прямолинейных военных
Портрет Екатерины II верхом
Титул «Отец Отечества» вобрал в себя не только привычные патриархально-патерналистские смыслы. Царь превращался в духовного наставника подданных и в главу церкви, в того самого «булатного патриарха», который заставил, согласно легенде, замолкнуть голоса недовольных архиереев [42;71]. Все это не просто возвышало самодержца, но и расширяло поле его власти: огосударствление достигало предельных форм, регламентируя, подчиняя и контролируя теперь уже частную и духовную жизнь. Свежие краски на портрете самодержца, щедро нанесенные царственным художником, призваны были внушить подданным мысль о могуществе и несокрушимости его власти. Власть же институционализировалась и подавалась преимущественно в государственных формах: «Святость Петербурга – в его государственности» [35;66].
Петр не жалел сил для того, чтобы новый образ укоренился в сознании подданных. Ему это было необходимо, поскольку речь шла о будущности его преобразовательных замыслов. Однако почва, в которую он бросал семена нового, лишь на первый взгляд казалась податлива. Нива получалась жидкая, семена часто не прорастали. Процессы секуляризации, подстегнутые реформами, привели к появлению светского типа культуры, которая была усвоена преимущественно верхами общества. Низы продолжали существовать в рамках традиционной православной культуры. Нововведения, изменившие уклад жизни верхов, их мало затронули. Коренные нравственные основы народного бытия продолжали существовать, воспроизводя старую систему ценностей. Произошел культурный раскол, еще более губительный, чем раскол церковный.
В стране, за вычетом разнообразных пограничных слоев (городская культура, культура провинциального дворянства и т. д.), со времен Петра столкнулись два отличных друг от друга типа культуры. В первом, светском, дворянском, вера «разошлась» с культурой, которая наконец обрела самодостаточность. Во втором, традиционном, вера и культура продолжили свое неразрывное сосуществование. То была культура – вера, с трудом подвергавшаяся изменениям [30;165–180].
Все это не могло не отразиться на восприятии обновленного образа самодержца. Дворянство этот образ приняло. Ведь элитарный класс и власть говорили на одном языке и исповедовали близкие ценности. Секулярный путь развития, европеизация, вхождение в семью «политичных народов» были признаны сторонами в качестве блага. Благом признаны были и новые идеи. Например, завоевание теперь рассматривалось, как еще один источник легитимности власти, и это было хорошо усвоено верхами, хотя богоданность по-прежнему сохраняла в глазах дворянства приоритет. Да и сама идея завоевания была осмыслена скорее как торжество империи, достижимое лишь при участия дворянства.
Представление о таком неотъемлемом качестве монарха, как приверженность к справедливости и «правде», в XVIII веке трансформировалось в обязанность монарха выступать в роли законотворца. Но сами законы теперь перекладывались на язык юриспруденции и назывались уже «естественными», «фундаментальными» законами, о которых писали в своих трактатах просветители. Это также было принято дворянством. Однако вкупе с властью они сумели так истолковать «естественные законы», что от прежнего радикализма остались разве только нравоучительные декларации о добросердечии и равенстве в будущем. Законодательство стало в еще большей мере, чем прежде, продворянским.
Не менее сложно и драматично воспринимался обновленный образ власти в низах. Монархическое сознание было неотъемлемой частью традиционной культуры. Но теперь, вглядываясь в предлагаемый образ самодержца, низы и узнавали, и не узнавали его. Многое казалось чужеродным, вызывающим отторжение и непонимание. Так, присвоение самодержцем функций главы церкви противоречило прежнему восприятию царя как образца святости, гаранта «симфонического» взаимоотношения светских и церковных властей. Впрочем, расхождение в ценностях и принципах – лишь одна сторона проблемы. Пропасть оказалась шире и глубже – в подходах, в мировосприятии и мирочувствовании. Светская культура, легко оперируя символами и аналогиями, демонстрировала их условный, игровой смысл. Традиционалисты же истолковывали смысл буквально, отождествляя знак и сущность. В итоге то, что для новой культуры было увлекательной игрой, создавало метафорические ассоциации для возвеличивания правящего монарха, для старой было кощунством.