Будь спок! Шестидесятые и мы
Шрифт:
В 1959 году Н.Я. Берковский, читавший еще только «Обезьяну…», писал Домбровскому: «Вы владеете почти несуществующим в современной нашей литературе “интеллектуальным жанром”. <…> Я раньше стоял за “чувственную” литературу, “живописную”, – по-толстовски, по-бунински, по-гамсунски. В последнее время стал сомневаться в хорошей ее роли у нас и для нас. <…> Вы, по-моему, из тех, кто призван, работая умным инструментом, произвести некоторое смятение среди <…> авторов лапотно-лопатного стиля».
«Умный инструмент», «интеллектуальный жанр»… Здесь уже какой-то намек на литературную родословную. Что о ней говорит сам писатель? Первый роман Домбровского – «Державин»– написан, как признается писатель, под сильным влиянием Тынянова:
Да, я очень, чрезмерно даже тогда любил Тынянова, он меня даже потряс так, что я потерял вкус
Эта драматическая сложность останется с Домбровским навсегда, особенно ясно она читается в «Обезьяне…», ее почти нет в «Хранителе…», но зато она снова появляется в «Факультете…» Да, именно на допросах герой Домбровского становится вот таким вот эксцентриком – тыняновским Грибоедовым, и это как раз и бесит больше всего следователей.
Но, быть может, гораздо сильнее с годами проявлялось другое влияние Тынянова: «Смерть Вазир-Мухтара» – повествование не только о герое, но и об эпохе, в которую вброшен человек эпохи предыдущей, рассказ о предательстве и героизме. «Смерть Вазир-Мухтара» (1927), так же, как и многие произведения рубежа 1920-х и 1930-х годов, когда Домбровский учился на Высших литературных курсах, – история о человеке, пережившем свою эпоху: таковы «Зависть» Олеши, «Спекторский» Пастернака, «Повесть непогашенной луны» Пильняка, «Козлиная песнь» Вагинова, «Мишель Синягин» Зощенко.
Хранитель и Зыбин, подобно Грибоедову у Тынянова, сложились, прожили юность в революционную эпоху 1920-х годов – с разницей в столетие. 1920-е навсегда засели в памяти Домбровского и во многом создали его как писателя. Воплощение их в «Хранителе…» и «Факультете…» – директор музея. С каким восторгом пишет о нем Домбровский:
В двадцатые годы в рабочие клубы, школы взрослых, просто библиотеки и столовки пришло целое поколение этаких-разэтаких молодых, задорных, красивых, голосистых командиров. В течение нескольких часов они начисто разделывались с Богом, попами, церковью, самогонщиками, кулаками, спекулянтами и кончали свою лекцию показом какой-нибудь картины, такой же залихватской, отчаянной и веселой, как и они сами. (Ну, например, «Комбриг Иванов» – 1924 года. Комбриг пленяет своей громоносной антирелигиозной лекцией в клубе дочку попа и увозит ее на кавалерийском седле. И вот ведь великая культура гражданского стиха двадцатых годов! Все титры в картине были написаны стихами!) <…> Они вошли в нашу жизнь так же плотно, как входили расписные агитпоезда с зелеными драконами и мускулистыми рабочими кумачового цвета, как Окна РОСТА, карикатуры Моора, красочные плакаты Маяковского.
Революцию Домбровский любит за то, что она – праздник, молодость, цветение.
Восторженно-широкими мазками пишет он толпу пугачевцев в «Державине», шествие повстанцев в «Смуглой леди». Но ближе всего ему Великая французская революция. Зыбин – знаток ее. Когда Зыбина арестовывают, Корнилов уверен, что Зыбин столкуется со своими следователями – «защитниками революции». Как он наивен! По отношению к революции на одной доске оказываются «ангелы» из «серого домика», выписывающие литеры «КРД» и «КРТД», и настоящий контрреволюционер Корнилов, сделавшийся осведомителем. Все они революцию – подлинную, веселую, радостную, освещенную верой в человека, – ненавидят. ««Дрянь и мерзость всяк человек», – сказал Гоголь, вот это точно! – впадает Корнилов в истерику. – Так оно и есть! Тряпка рваная больше стоит, чем человек! Навоз и то удобрение, и то больше – его не бросают зря». И в этой имперской идеологии он согласен со Сталиным. Раз человек мерзость и дрянь, то не мерзость только сила, кулак, государство. Эта мысль является еще в «Обезьяне…»
Если в шестидесятые революционная вера в человека была понятна и близка и читателям, и редакторам «Нового мира», то в семидесятые, в эпоху под знаменем «Мастера и Маргариты», революционность Домбровского в «Факультете…» похожа чуть ли не на фронду. В «Факультете…» все – вызов, начиная с цитаты из Маркса,
И рассказчик в «Хранителе…», и Зыбин, как и Вазир-Мухтар, – революционеры без революции. Их революционность замечательно почувствовали полномочные органы, сделав именно Зыбина, а не Корнилова узником. Революционность эта не от ума. Она органическая, она от юности. Она – все в тех же авторских свойствах Домбровского, перенесенных теперь на героя: в умении удивляться миру, его вечной причудливой новизне. Она – в неумении мириться с несправедливостью.
Тут, наверное, стоит сказать об отношении Домбровского к первой публикации Солженицына, ведь Иван Денисович, воплощение народной мудрости, – по сути противоположность интеллигентам Домбровского. Сперва в письме 1962 года: «Я бы назвал <рассказ> «Платон Каратаев в лагере». Впечатление у меня двойственное. Это, конечно, только правда, одна только правда, но никак не вся правда. <…> Человеческая плазма, конечно, состояла из подобных Иванов Денисовичей, но лицо-то лагеря делали никак не они, они и там были нулями, и сказать об этом необходимо. Впрочем, мастерство автора, его писательская зрелость, точность глаза и слуха, умелость – неоспоримы». А вот из другого письма, написанного через два года, когда Домбровский заканчивал «Хранителя…»:
И<ван> Д<енисович> шестерка, сукин сын, «каменщик», «каменщик в фартуке белом», потенциальный охранник и никакого восхваления недостоин.
Что так взбесило Домбровского? Кроме очевидного противопоставления народ/интеллигенция – уголовники/политические. В чем главное отличие Хранителя/Зыбина от Ивана Денисовича? Герой Домбровского – борец за справедливость. Обычно, говоря о героической стойкости Зыбина, вспоминают цитируемые им слова Державина «потомство – строгий судия», и если он, Зыбин, наговорит на себя – тут и придет ему «карачун». Но мне хочется вспомнить другую мысль Зыбина, возникающую у него еще при первом, свидетельском допросе в милиции:
С бандитом можно, а с товарищем Зыбиным нельзя. С ним надо по закону. А, собственно, почему? <…> Слушай, сейчас тебе будет оченьтрудно. Тыужэтопочувствовали заюлил. Таквотпомни: если с бандитом можно, то и с тобой можно. А с тобой нельзя только потому, что и с бандитом так нельзя. Только потому! Помни! Помни! Пожалуйста, помни это, и тогда ты будешь себя вести как человек. В этом твое единственное спасение.
Эти слова, восходя к идее Равенства, в данном случае – равенства всех перед законом, объясняют, на мой взгляд, гораздо больше в позиции Зыбина, чем разговор о потомстве. Здесь то, о чем писали мало. Юридическая линия романа, как ни крути, – главная, она заявлена в заглавии. В первый раз слова «факультет ненужных вещей» звучат на допросе в милиции. Их произносит следовательша, и имеет в виду она именно право. Не культуру вообще, не человечность, а именно право. Уголовное и гражданское. Законность. О нарушении закона – исследование судилища над Христом. Ни Солженицын, ни Шаламов, ни Евгения Гинзбург, ни Лидия Чуковская, ни Набоков, ни Кестлер, ни Нароков – никто не видел именно в падении права самую главную катастрофу советской, да и всякой иной, истории (Солженицын со своей критикой 58-й статьи – до некоторой степени исключение, но право все же никогда не было главным для него). И причина тут не только в том, что отец Домбровского/Хрантеля/Зыбина был присяжным поверенным. Очевидно, и автор, и его герои видели в равенстве людей перед законом величайшее достижение цивилизации. Да, это странно. Не в соборе Зенкова, не в золотой диадеме, а в праве. Потому что право охраняет личность, выше которой для автора и его героев ничего не существует.
Но все же и зенковский собор, и диадема, и череп красавицы-колдуньи, и Зеленый рынок каким-то непостижимым образом связаны с главным сюжетом обоих романов – наступлением бесправия на человека и героическим сопротивлением человека этому бесправию. Возможно, так же, как Персия связана с судьбой России и с судьбой Вазир-Мухтара. И Тынянов, и Домбровский переносят действие своих романов на восток, в экзотическую страну. Здесь все не так, как в столице, здесь, среди удивительных красок удивительного города (у Тынянова – зловещего, у Домбровского – прекрасного), лучше, яснее проявляется сущность человека и эпохи.