Будь спок! Шестидесятые и мы
Шрифт:
Согласно правилам, заключенный строгого режима имел право посылать не более двух писем в месяц, и только ближайшим родственникам. А вот в лагерь, равно как и в тюрьму, мог писать кто угодно и сколько угодно. Это означало, что, получая великое множество писем с воли, Даниэль имел возможность отвечать своим корреспондентам лишь в одном общем письме, адресованном жене, а после ее ареста в 1968 г. – сыну. <…> Автор обращается то к одному, то к другому, то ко всем сразу, – но знает, что каждая строчка его будет прочитана многими.
Обаяния Юлия Даниэля хватило до наших дней. Анализ почти всем показался чем-то недостойным. Может быть, так и надо. «Все это (не только
Начинается все с вопроса: зачем? Именно не за что (все знают: Синявского и Даниэля посадили за их прозу, напечатанную на Западе), а все-таки зачем?
На это Даниэль с той же видимой простотой отвечает (может, сам не осознавая этого – речь идет о том, как он с Валерием Ронкиным придумывал рифмы к слову «ж. а»): «…и ржали мы так, что любой сочувствующий немедленно перестал бы быть таковым, услышав нас, а только сплюнул бы, сказавши: «Мало, видать, им припаяли!..» «Опять все так просто. Припаяли, чтобы не ржали. Раз еще ржут, значит, мало припаяли. Как же понимать это «ржали»? Иллюстрациями к этому полнятся письма, от первого, только что по прибытии в лагерь, до последнего, почти накануне выхода из Владимирской тюрьмы.
Стало быть, Новый год? <…> О, это упоительное зрелище: начнет перекидываться снегом всякая шпана, вроде нас, а там пошло-поехало, и в конце концов убеленные сединами и осиянные лысинами начинают мальчишничать. Кинет такой Мафусаил, а потом его по инерции за снежком так и поведет… А снег сырой, липкий, как раз для снежков. <…> Сиротская зима – а нам того и надо.
Ага, вот чего им надо. О праздновании Пасхи:
И, представьте себе, к вечеру в лагере было весело. Песни, много музыки – целые оркестры, шум, шутки. И все это страшновато. Невооруженным взглядом видны самовзвинчивание, самоутверждение, самоуговаривание: «Мы шумим! Мы шутим! Мы поем и играем! Нам весело!» А слышится: «Мы шумели! Мы пели! Нам было весело!».
Но а сам автор, хочется спросить, взвинчивал себя, когда писал:
Таким образом, что мы видим на этой интересной картинке? На этой интересной картинке мы видим одного бывшего литератора, который бодро шагает ножками к лучезарному будущему, легкомысленно отшучиваясь (отплевываясь) от всяких мелких житейских неурядиц типа неудачного места жительства, несамостоятельного решения квартирной проблемы и прочих незначительных деталей бытия.
Сколько в этих словах от бравады, сколько от кокетства или лукавства?
А может, действительно, в политическом лагере в шестидесятые совсем не так плохо и не так страшно было?.. Может, и нет никакой трагедии, как порой усиленно и, надо сказать, убедительно уверяет нас автор? ГБ рассматривала Даниэля как слабое звено в «заговоре», считая Синявского «закоренелым». Поэтому на Даниэля в лагере нажимали гораздо сильнее, пытаясь сломать его. По письмам Даниэля очень трудно это представить. «Лагерные условия Юлий, на мой взгляд, переносил гораздо тяжелее, чем я да и многие другие з/к. Состояние небритости доставляло ему чуть ли не физическое страдание, угнетающе действовало отсутствие ярких красок. <…> Как и все мы, Юлий тяжело переживал отрыв от своих многочисленных московских, но и не только московских друзей. Страдал он от отсутствия женского общества. <…> Очень тяжело переживал обыски, всякое насильственное прикосновение к своему личному», – вспоминал Валерий Ронкин [6] .
6
Ронкин В. Юлий Даниэль на фоне зоны // Предлог. 2001. № 5. С.161.
Сам Даниэль много размышлял
Те, кому чаша сия досталась раньше, чем мне, и больше она была по объему, и горше было ее содержимое, – те, вероятно, читая мои письма, скажут или подумают: «Э-э, ничего страшного, так-то жить можно: и кофе, и постельное белье, и еда все-таки сносная, и хватает времени и сил играть во всякие бильярды и волейболы, и дни рождения справлять <…>«[и так могут подумать многие читатели «Писем»– и в этом неожиданно сойтись с узниками сталинских лагерей. – Б.Р.]. Все верно: жить можно. Нет больше уничтожения. Есть унижение. Оно не в стрижке наголо, не в чтении интимных писем чужими людьми, вообще оно не извне, не от начальства и правил; я думаю, что меня никто и никак унизить не может. Меня унижает, как это ни дико звучит, потакание моим слабостям – лени, пустомечтательству, мимикрии. И кроме того, унизительно предположение, что мои литературные и прочие взгляды можно опровергнуть таким образом. Право же, иногда у меня возникает желание всерьез поговорить с каким-нибудь умным человеком, который стоит на противоположных позициях, – только действительно умным. Должны же быть такие! Но до сих пор мне они не попадались.
Мне кажется, таких людей никогда не было, нет и не будет. Теми, кто сажал Даниэля и Синявского за публикацию книги на Западе, а 18-летних латышей – за сепаратистскую болтовню, руководил некий особенный инстинкт власти – инстинкт, но не замысел. «Припаяли»– чтоб не ржали, чтоб не пели, не думали о себе много. Не за сопротивление власти, не за антисоветчину – А. Даниэль в предисловии совершенно верно заметил: «Всякий советский человек прекрасно понимал, какой закон нарушили два литератора. Художнику при советской власти было позволено довольно многое, гораздо больше, чем принято теперь считать. Но одно запрещалось категорически: игнорировать право государства на контроль над творчеством». И это игнорирование – гораздо опаснее для власти, чем листовки, бомбы. Потому что жить, постоянно давая право на контроль, жить не просто так, для радости, для общения, для стихов, для сочинения рифмы к слову «ж. а», для снежков, а жить, «всегда думая о начальнике» (по совету Конфуция), считая себя жертвой или носителем интересов силы, – для того чтобы выжить физически и сделать здоровое потомство, – это как раз то, чего требует тирания от всех своих подданных. Не жить, а выживать. И инстинктивная цель системы (только в частном случае – лагеря) – заставить человека признать право сильного и существовать в вечных помыслах о нем. Пусть этого сильного они зовут жизнью: «Жизнь диктует!» Сущность тирании – и лагерей шестидесятых годов, и прочих лагерей (уничтожения, фильтрационных, рабочих) – одна: отделить людей друг от друга, заставив только выживать. В крайнем случае для этого можно сделать из человека борца с системой. Убивать после этого в эпоху Даниэля уже не признавалось необходимым. А Даниэль писал просто:
Я здесь живу – понятно? Я не могу и не хочу выбирать, как мне себя вести. Здесь для меня существует лишь одна линия поведения – остаться собой.
Как человеку остаться собой, как жить? При этом без геройства – не выбирая, как себя вести, а так – как ведется? Любое обобщение выглядит в разговоре о Даниэле довольно беспомощно, но я задаю эти вопросы, потому что они важны совсем не только для лагерной ситуации. Как стоять за себя, оставаясь собой: спонтанным, естественным, сугубо частным человеком?
Я пользуюсь каждым удобным случаем, чтобы пребывать в своем естественном лежачем положении <…>. Я лежа спал, читал, ел, пил (и выпивал), любил, работал, помирал, принимал друзей, стрелял. Даже, если можно так выразиться, «сидел лежа».
Как получается у такого человека не тонуть и не плыть по течению, не терять ни на минуту достоинства в условиях постоянных унижений внутренних и – что ни говори – внешних? Даже акции протеста в лагере давались Даниэлю с трудом. Валерий Ронкин рассказывал, что по прибытии в новый лагерь зеков по очереди стали вызывать к начальству. Борясь за право называться политзаключенными, все они договорились рапортовать: «Политзаключенный имярек явился».