Будьте красивыми
Шрифт:
— Прошу, — вдруг прервал его раздумья мумифицированный человечек. — Прошу…
Лаврищев ничего не понимал.
— Прошу…
Человечек протягивал ему конфетку.
Лаврищев, огорошенный, несмело взял.
— Я тоже человек, хотя вы думаете обо мне обратное. Вот так вот! — сказал человечек, и Лаврищев похолодел: он, этот человечек, угадывал мысли! Но человечек уже говорил дальше, и Лаврищев смотрел на него со смешанным чувством любопытства, удивления, ужаса. Он стал воздерживаться от всяких вопросов, чтобы снова не быть подловленным. И все же человечек подловил его еще раз. Когда он говорил об усилении классовой борьбы по мере укрепления успехов социализма, Лаврищев спросил:
— Это новое в теории?
— Да, это новый, очень важный вклад в теорию, — убежденно ответил мумифицированный человечек.
«Боже, да какая же это к едреной матери теория! — подумал Лаврищев. —
И мумифицированный человечек записал еще одну улику: «Отвергает теорию усиления классовой борьбы по мере строительства коммунизма». И подкрепил это, воскликнув:
— Вот так вот!
— Хватит! — сказал Лаврищев. — Это черт знает что такое! Ничего подобного я не утверждаю, не говорю по крайней мере, вы что, читаете мои мысли?
— Увы, наш такой долг, даже читать мысли! — сказал человечек.
— Я отказываюсь вести эти бесполезные разговоры. Всякое порядочное общество и всякое порядочное правосудие судит человека по его делам, а не словам и даже мыслям. Я буду отвечать только за свои дела. Я готов ответить головой, если мои дела направлены против партии. — Добавил тихо: — Если бы это случилось… если бы я впал в такой грех, тогда вам не пришлось бы судить меня, я сам нашел бы силы…
— Это тоже слова, — спокойно констатировал человечек. — Мы с вами и не говорили бы долго, если бы речь шла о делах. А что полезного вы сделали для партии?
— Мало. Еще очень мало! — чистосердечно признался Лаврищев. — У меня еще все впереди. И будьте уверены, я с честью сделаю все, что мне положено в жизни как человеку и коммунисту…
— Человеку. Вы хотите стать ученым? Запомните: человеком теперь мы вам не позволим стать. Никогда! Запомните. Вот так вот!..
— Человеком или нечеловеком? — жестко, зло переспросил Лаврищев. — Стать человеком человеку никто не волен запретить. Если вы не позволите мне стать нечеловеком — заранее спасибо.
— Демагогия. Увести его! — вышел из терпения и «мумифицированный».
А в камере Отец говорил:
— Любить человека, верить в человека, болеть за человека, радоваться за человека — вот чему учил Ленин. И по мере того, как мы будем продвигаться вперед, к коммунизму, вера в человека будет возрастать, человек человеку станет друг и брат, и это будет одна из самых красивых примет коммунизма…
И этому хотелось верить, этому все верили, потому что без веры в человека не может быть и полного счастья. И это тоже была та самая правда, которая выше личной правды.
Лаврищева освободили неожиданно, как и арестовали. Еще вчера мумифицированный человечек злорадствовал, потирал руки, считая, что его подопечному не уйти от кары, не отвертеться, а наутро вдруг вызвал и объявил, в упор и с ненавистью простреливая насквозь.
— Ты свободен. Убирайся. У нас нет никаких претензий к тебе. — И не удержался, закричал: — Я жалею, что ты уходишь. Ты хитер, малый. Всего хорошего, Прошу больше не попадаться.
Когда Лаврищев уразумел, что он свободен и сейчас выйдет на улицу, к людям, все жуткое, нелепое, что было с ним в этих стенах, внезапно и с шумом отхлынуло от сердца, освобождая место торжеству радости, даже этот жалкий человечек, сидевший за столом, тоже отодвинулся далеко-далеко, будто Лаврищев глядел на него через перевернутый бинокль. И тут он вспомнил, увидел словно проглянувшие из тумана живые точечки глаз, излучавшие живой свет, которые видел у товарища в ЦК, и чуть не закричал: «Так вот откуда спасение! В те руки попало письмо, в надежные руки! Есть на свете правда, есть!» И повторил вслух тихо, убежденно, упрямо:
— Есть на свете правда! Я всегда верил в это!
— Идите, идите, — угрожающе сказал человечек из холодной дали. И Лаврищев, не оглядываясь, вышел…
Ученые, его учителя, оказывается, тоже были на свободе, и намного раньше его, хотя в институте уже не работали. Не взяли в институт и Лаврищева, одни сослуживцы даже побоялись признать его, другие сказали, пряча глаза: вы скомпрометированы. Он не настаивал, да, собственно, некогда было и настаивать. Партия вернула ему партийный билет, а жизнь призвала в армию, сказав, что так требует обстановка. Он стал летчиком, гордый сознанием того, что тоже «поработал» в науке: спас для нее и для отечества очень нужных людей. А Отец, видимо, погиб. Лаврищев не мог найти его следов — погиб без вины! Без вины ли? Его вина была в том, что он мыслил, беспокоился, искал.
Но в жизни ничего не проходит бесследно.
— Узнали? — спросил мумифицированный, улыбаясь одними губами и жестко, прицельно простреливая Лаврищева глазами-двустволкой. — Хорошие друзья не забываются. А вы далеконько ушли за эти годы. Комиссарите? Мило, очень мило!..
— А вы… вы все так же… все то же? — Лаврищев смутился, не зная, как закончить свою мысль.
— А я все так же и все то же, — улыбнулся человечек. — Вот так вот! Все так же и все то же, — уже совсем весело повторил он. Эти слова ему очень понравились.
Встреча с мумифицированным имела самые неожиданные последствия для Лаврищева. Когда-то, с год назад, в полку пропал летчик Лунев. Считалось, что он погиб в бою. Однако вдруг пошли слухи, что Лунев не погиб, а якобы служит у немцев, летает на «мессере» против нас. Указывались даже подробности: на фюзеляже его самолета были два туза — пиковый и червонный. Оказалось, что в последний раз Лунев летал на задание в паре с Лаврищевым, и это в самом деле было так. Лунев погиб, Лаврищев видел своими глазами: его самолет был подбит, рухнул в дыму и пламени и взорвался. Мертвые не воскресают. Но Лунев воскрес, чтобы погубить своего замполита. Замполит, оказывается, отвечал и за мертвых, хотя Лунев даже мертвый никогда не стал бы служить врагу, погубившему его семью. Но слухи оставались слухами, и проверить их не было никакой возможности, по крайней мере до того, пока не будет опознан летчик таинственного «мессера» с пиковым и червонным тузами на фюзеляже. Тем не менее Лаврищева вызвали и сказали почти по-дружески: «А не лучше ли вам, батенька, перейти в другую часть? Вдруг этот самый ваш Лунев все-таки летает! Вы как-никак скомпрометированы…» Опять — скомпрометирован! Страшное это слово, особенно в устах малодушных, трусливых! Лаврищев больше всего в жизни терпел именно от малодушных.
Его перевели замполитом армейского полка связи, но в последний момент, уже по прибытии его в полк, выяснилось, что должность эта занята, и Лаврищева поставили на батальон, впредь до подыскания более подходящего места. Так он раньше всех кончил войну. Успокаивало одно: и во время войны он с честью выполнил свой долг перед Отчизной, перед той высшей правдой, которая выше его личной правды, выше обид и недоразумений…
Но — выполнил ли? Жизнь, по всему, хотела в третий раз свести его с мумифицированным. Новый начальник особого отдела, твердая рука, — это Лаврищев, к удивлению, узнал от майора Желтухина, которому однажды, в свободную минуту, рассказал об истории с Карамышевой, — был, оказывается, его старым знакомым. Мумифицированного прислали сюда из Москвы перед самым наступлением, уже не в порядке инспекции, как в тот раз, а для укрепления службы Смерш в связи с особыми обстоятельствами: переходом границы фашистской Германии. Дело Карамышевой было его первым делом, которое он на свежую руку, видимо, намерен был провести, как никогда, твердо. Черт знает что! Лаврищев даже в воображении не мог представить эту девочку, с ее доверчивостью, с ее слезами и страхами, во власти этого человека. Самоуверенный до фанатизма, не признававший за собой совершенно никаких изъянов, никаких пороков, а за всеми другими числивший их тысячами, уверовавший в то, что даже победа на войне добыта ради него, этот человек был бы только смешон, если бы не власть и особое положение, которыми он был облечен теперь. Власть и положение — это было то новое, что за время с 1937 года — в том числе и за годы, что люди воевали и умирали на фронте — приобрел, «завоевал» этот жалкий человечек — и это-то и сделало из него человека Твердой руки. Мумифицированный мог теперь не изливать красноречия по вопросам теории. Власть и положение давали ему неограниченное право, уже без особого теоретизирования, действовать, искоренять пороки и недостатки других, и это он со всей убежденностью считал своим высочайшим и величайшим жизненным, общественным» государственным долгом, ради которого ему и дарована жизнь и он освобожден от пороков и недостатков, которыми наделены все другие. Лаврищев, неторопливый в оценках, после того, что было с ним, как никто другой, имел право на такое обобщение и если вчера, не зная, с кем имеет дело, лишь томился «возней» с Карамышевой, то сегодня уже твердо знал, твердо решил: пока отвечает за нее, чего бы это ему ни стоило, он не отдаст девчонку в жертву мумифицированному, этому выродку, он будет бороться за нее — и разговор с сыном укреплял его в этом решении…