Букет красных роз
Шрифт:
Таким образом, событие, о котором уже неделю шептались сотрудницы, из разряда «ни за что не поверю» перешло в «это следовало ожидать», из теоремы, требующей доказательств, — в аксиому, их не требующую. Словом, сплетня, как скептически думали некоторые, оказалась вовсе и не сплетней, а фактом общественной жизни, так или иначе затрагивающим интересы коллектива, а потому, естественно, нуждающимся в осмыслении. Теперь при встрече сотрудники главка первым делом интересовались: «Как там разгорается наша пламенная любовь?», «Что новенького на сексуальном фронте?» и только потом уже переходили к традиционным пересудам. О квартальных премиях, потрясающем сервизе, который привезла из командировки Людмила Михайловна, о болезнях детей, очередном запое инженера Мельникова и других, оказавшихся теперь на фоне «роковой страсти» весьма заурядными, вещах.
Случались в этом главке романы и прежде (а в каком коллективе, где две трети —
И вот, несмотря ни на высокий чин, ни на солидный уже возраст, ни на казенно-угрюмый свой характер, закрутил Борис Павлович роман. Да какой! С цветами, с встречами по утрам па троллейбусной остановке, на которой она выхолила (а, между прочим, не только она), с бесконечными телефонными звонками, так что старшему экономисту Софье Александровне, на столе у которой стоял телефон, к концу дня порядком осточертевало снимать трубку и повторять: «Наталья Алексеевна, это вас. Все тот же приятный мужской голос». А Наталья Алексеевна, видно, совсем стыд потеряла, нет чтобы законспирировать, как принято в таких случаях, разговор, так она, напротив, специально назовет несколько раз имя: «Нет, не могу Борис…», «Если задержусь, жди, Борис, на нашем месте» (это, значит, как было быстро установлено, у входа в метро), «Так мы, Борис, сегодня в „Баку“?»… И все это игриво, кокетливо, как будто ей восемнадцать лет.
— Совсем голову потеряли! — даже не осуждающе, а с каким-то недоумением говорила Софья Александровна, когда Наталья Алексеевна выходила из комнаты. — И как это у них любовь возникла? Ведь она в отделе уже третий год, и все это время он ее, как и нас, грешных, в упор не видел…
А возникла эта любовь так.
По традиции, начало которой было положено еще до прихода Бориса Павловича, ветераны войны, работающие в главке, накануне Дня Победы устраивали складчину.
Скидывались по десять рублей (с женщин — было их три фронтовички — денег не брали, но те прихватывали с собой квашеной капусты, соленых огурчиков, а то и грибков домашнего приготовления), закупали спиртное — исключительно водку, никакие вина в этот день не признавались, разную магазинную снедь, в два часа садились в автобус и ехали в свой пионерский лагерь, где накрывался в столовой один общий стол. Первую рюмку пили за Победу, вторую — стоя — за павших, тут фронтовички всплакивали немножко, потом тосты шли самые разные, и между ними вспоминали былое, но недолго, переключались на сегодняшние заботы, спорили, доказывали что-то друг другу, и почти каждый раз доходило дело до ругани, и тогда инженер Мельников доставал баян и начинал негромко «На позицию девушка провожала бойца», и песня всех примиряла. Потом пели «Землянку», «Эх, дороги», «До свиданья, города и хаты» и еще и еще. А под конец Мельников обязательно заводил пьяным тенорком «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина!», и тут его обрывали и снова начинались споры, такие горячие, что малиновым звоном звенели ордена и медали, и фронтовички метались между мужчинами, успокаивая их. Наконец, это им удавалось сделать. Снова все садились за стол, выпивали еще по одной, собирались продолжать пение, но обнаруживалось, что баянист уже полностью отключился, тогда смотрели на часы и, удивившись: «как, уже пол-одиннадцатого?», поспешно собирались, грузили инженера Мельникова в автобус и возвращались в Москву.
Борис Павлович всю жизнь был решительным противником коллективных пьянок, но этой встречи не осуждал, всегда участвовал в ней, и потому, что сам прошел войну, да и потому, что традиция была заведена не им, а ломать устоявшийся порядок, если он не мешал делу, было не в его правилах…
Когда приехали в пионерлагерь, совершенно неожиданно обнаружили там пятерых сотрудниц, которые в счет субботника, по разным причинам ими пропущенного, мыли окна в домиках, где разместятся летом детишки. («Явная недоработка месткома», — отметил про себя Борис Павлович).
— Это Иванченко. Мой кадр, — заметив взгляд начальника, шепнул ему на ухо стоявший рядом Тверской.
— Бабенка смазливая, но работник, прямо сказать, неважнецкий.
Потом было застолье, как всегда, шумное, неуправляемое, роль тамады пытался взять на себя Мирон Савельевич, но только два первых традиционных тоста прошли организованно, а дальше на разных концах стола стали наливать самостоятельно, не обращая внимания на призывы тамады.
Тверской, и за столом оказавшийся соседом Бориса Павловича, пил из большой оловянной кружки («с сорок второго года служит, цистерну, наверное, ею за это время перечерпал» — объяснил он, и Борис Павлович отметил, что, оказывается, его плановик очень компанейский, мужик). Пил Тверской как-то необычайно долго, словно смаковал водку, а сделав последний глоток, поворачивал кружку вверх дном, постукивал по ней легонько, приговаривая: «Пьем по-балтийски: ни капли не оставляем». Борис Павлович после первых двух «до дна» почувствовал, что пьянеет, и третий стограммовый лафитничек, наполненный заботливым тамадой, отпил лишь наполовину.
— Сразу видно артиллериста, — не преминул подковырнуть Тверской. — Фронтовая интеллигенция. Не то что мы, морская пехота.
Уже чуть захмелевший Борис Павлович легко поддался на провокацию и, чтоб не осрамить бога войны, выпил до дна. Мирон Савельевич даже позволил себе хлопнуть соседа по плечу — среди собравшихся здесь не было в этот святой день ни начальников, ни подчиненных и одобрительно воскликнул.
— Вот это по-нашему. По-балтийски!
Борис Павлович время от времени присматривался к Тверскому и никак не мог взять в толк, в чем секрет, что его сосед — маленький, толстенький, типичный гипертоник — хлещет со всеми наравне, даже подначивает его и других, а сам ни в одном глазу, разве что шумлив. Только утром, анализируя свое поведение на этом вечере, догадался, кажется, почему так стоек был начальник планового отдела — пил-то он, прохиндей, из оловянной кружки, а сколько там себе наливал, никто не видел.
Потом как-то неожиданно на месте Тверского оказалась его рыжая подчиненная, и он представился ей, и это ее страшно рассмешило, но он очень серьезно объяснил, что хочет с ней познакомиться, и что это его вина как начальника и как мужчины, что он не представился ей раньше, и она снова расхохоталась — очень звонко и очень мило. Оказалось, что зовут ее тоже очень приятно — Наталья Алексеевна. И они сепаратно выпили за «наконец-то состоявшееся знакомство».
За столом было тесно, Наталья Алексеевна сидела совсем рядышком, и когда тянулась за сыром или огурчиком, которые он (перевелись джентльмены!) не догадался ей предложить, то чуть наваливалась на него, и тогда пробегала по его телу горячая дрожь. Но она, как ни в чем не бывало, продолжала что-то весело говорить, но он уже ничего не слышал, он мог только видеть, пораженный ее красотой. «Черт возьми! до чего же она хороша! — думал он. — И эти большие серые глаза, и этот капризный носик, и эти чудесные волосы, конечно, крашеные, но так точно подобрать цвет к лицу, фигуре — это же искусство. И как я мог раньше не заметить ее? Хотя последние два года эти постоянные корректировки планов вздохнуть не давали, не то что…»
Тут откуда-то уже с другого конца стола раздался разбитной голос Мирона Савельевича:
— Предлагаю тост за присутствующих здесь очаровательных женщин!
— Давайте выпьем на брудершафт! — чувствуя в себе какую-то мальчишескую храбрость, сказал он и посмотрел в ее лукавые серые глаза так откровенно, что не понять его было нельзя.
Наталья Алексеевна не отвела взгляда, шепнула заговорщицки:
— Давайте! Только поцелуй — потом.
— Не обманете? — спросил он, уже зная, что она не обманет.