Бурса
Шрифт:
Я приладил Елочке коньки. У нее были совсем крохотные ноги, и я им подивился. Несколько раз Рахиль пробегала мимо нас, но я притворялся, что, занятый коньками, ее не вижу. Мне было чем похвалиться: новые американские коньки я старательно наточил наждачной бумагой. Лед блестел, крепкий и ровный. Ну, бурса, ну, кутейник, покажи свое искусство! Рахиль предпочитает Гришу! Сейчас увидят, что стоит он на коньках…
…Замечательное это дело — коньки! Едва их наденешь, едва сделаешь несколько шагов — и вот уже совсем пропала и природная неуклюжесть, и косолапость, и сутулость, и многое множество иных бурсацких недостатков. Тело делается гибким, ловким. Ноги с наслаждением режут блестящий лед, и бег надо тормозить, чтобы из-под ног летела серебряная пыль. Где так прекрасно румянятся щеки, розовеют уши, а глаза наполняются небом и сочными делаются губы? Только на катке. Где так звонко
Я сделал несколько кругов с Елочкой. Надо быть осмотрительным и хитрым. Нельзя сразу показать себя. Елочка держалась на коньках нетвердо, приходилось выправлять ее движения. Мы катались следом за Рахилью и Гришей, я намеренно старался с ней больше не встречаться; пусть Рахиль не воображает, что я ищу ее расположения. Она больше ценит Гришу. Это ее дело. Сказать по правде, сильно хотелось подбежать к Рахили. Я чувствовал: если не сделать этого сейчас, время совсем уйдет. Но я не подъезжал к ней.
Елочка присела отдохнуть. Время показать себя. Я сделал несколько кругов, задом: фигура обычная и славы конькобежцам не доставляет, но я был на сельском катке, где катались хуже меня. К катку подошли братишки, Володя и Коля. Они одобрили, как я катался, непосредственными замечаниями. Елочка тоже благосклонно следила за мной. Обратили на меня внимание, и сестры Балыклеевы. Одна из них, впрочем, шлепнулась. Я не замедлил галантно к ней подлететь, поднять и отряхнуть с нее снег. Все шло превосходно… После первой фигуры я показал гигантские шаги. Я сделал широкий и плавный круг с одной ноги, сделал еще более широкий и еще более плавный круг с другой ноги и стал чертить лед во всех направлениях. Притворяясь, будто я нисколько не слежу за Рахилью и Гришей, но не теряя их из виду, я катался теперь или впереди них, или от них в стороне, но с таким расчетом, что они волей-неволей должны были видеть меня. Можно признать, гигантские шаги я делал лучше обычного для меня и превзошел себя…
Я подъехал к Елочке; Елочка промолвила:
— Вы недурно катаетесь…
Я пренебрежительно пожал плечами: экая невидаль! Мимо пробежали Рахиль и Гриша. Они слышали замечание Елочки. Рахиль мельком взглянула на меня, отвернулась и что-то негромко сказала Грише. Она была очень хороша со склоненной немного на бок головкой, с незаложенными косами и милым детским ртом. Откуда это звенит в ушах строка: — «Но где же вы, снега прошедших лет?» — Рахиль предпочитает иметь дело с Гришей. Это совершенно очевидно. Хорошо. Говоря начистоту: не хорошо это, а даже очень, даже весьма худо. Но что делать?.. Делать остается одно: показать еще несколько фигур. Гигантские шаги можно делать и задом. Выходит будто вполне сносно. Телеграфист Дружкин сел на скамью и стал за мной следить. Когда конькобежец садится отдыхать и начинает следить пристально за другим конькобежцем, это означает, он признал себя побежденным… Рахиль и Гриша тоже направились к скамье. Этого я и добивался. Победа!.. Я почти один катаюсь. Только в правом углу топчутся на месте дьячковский сын с приятелем из ремесленного училища. Не считает ли, однако, Рахиль, что я уже выдохся, что мне больше нечего показать? Правда, знаменитой восьмерке я еще не научился, но опытные конькобежцы знают, сделать на льду «пистолет» тоже чего-нибудь да стоит. Со всего разбега надо присесть на правую ногу, вытянув левую ногу и обе руки, и так проехать шагов сорок-пятьдесят. Не очень-то легко сохранять на одном коньке в таком положении равновесие. Приготовляясь к «пистолету», я украдкой поглядел на Рахиль. Рахиль слушала, что говорил ей Гриша, и, повидимому, не обращала на меня внимания. Я разбежался, и все видели, как легко, свободно и отлично сделал я присест. Чистая работа! Одна Рахиль не полюбовалась моим «пистолетом». Эти девчонки — непомерные лгуньи и ломаки. Несносный у них норов. Все с ужимками, с кривляниями… Как бы то ни было, но я не просто волочу ноги, точно любезный ее Гришенька, а являюсь настоящим фигурантом, и мне не стыдно показать себя даже и на городском катке. Равнодушный и немного снисходительный подъехал я к Елочке. Согревая дыханием пальцы, Елочка сказала:
— Вы должны научить меня лучше кататься.
Рахиль сидела с Гришей на другом конце скамьи. Я громко ответил Елочке: готов приходить каждый день, мы будем вместе кататься. Думает ли Елочка завтра быть на катке? Она думает быть на катке. Превосходно. Мы встретимся
Рахиль поднялась: натягивая перчатки, четко спросила:
— Чьи это галоши? Смотрите, какие смешные галоши! Ха! Ха! Ха!
Она указала Грише на мои кожаные глубокие галоши. Галоши мирной парой стояли в сторонке, около скамьи; они решительно никого не трогали. Они держались скромно. Они были неуклюжие, с задранными кверху тупыми и рыжими носками. Изяществом галоши не отличались. Об этом не могло быть и речи. Темными впадинами туповато они поглядывали, неподвижные, убогие, сморщенные. То были самые обыкновенные, казенные бурсацкие галоши. Только и всего.
На галоши оглянулась Елочка и улыбнулась. На галоши оглянулись девицы Балыклеевы, три сестры, три базарных купеческих грации, и тоже улыбнулись, и даже телеграфист Дружкин, отягченный барышней с необыкновенно красными и пухлыми щеками, даже и он оглянулся, заулыбался и покрутил носом.
Гриша на замечание Рахили с притворным удивлением покачал головой, перекосил плечи.
— В этих галошах можно переплыть целый океан.
Рахиль засмеялась бездушным смехом. Она надо мной издевалась. Нисколько я не был виноват, что казна выдавала глубокие галоши, производившие такое шорканье на улицах, что их обладатели невольно думали — ну и галоши! чорт их возьми совсем! Я не был повинен в моих галошах. А Рахиль надо мной смеялась. Это отвратительно! Смеяться над тем, что я, бедняк, получаю неуклюжие вещи от казны! И это после нашего «общего дела»! К чему же я так старательно обучался на бурсацком катке, столько раз падал, столько имел синяков, нашлепков? Для чего отравлял я себя мечтаниями о рождественских каникулах?
…Я был посрамлен. Я пылал изнурительным огнем стыда, негодования, отмщения. Беда была еще и в том, что я не отличался находчивостью. Да, я часто терялся, когда иметь дело приходилось с девчонками. Надо было немедленно ответить Рахили и Грише, а я все еще молчал, мучительно хмурил лоб. Наконец, покрываясь, несмотря на мороз, испариной, задыхаясь, я пробормотал:
— Некоторые думают, что они остроумны… Эти галоши приготовлены для ихнего остроумия.
Ответ получился дрянным. Я это понимал. — Некоторые думают… — никуда не годится. Ну, и о галошах тоже пресно. Новый позор… Рахиль презрительно скривила губы. Гриша прищурил глаза. Ах! нельзя выразить, как ненавистны показались мне его длинные черные ресницы!
Я забыл даже пригласить Елочку и оторопело отбежал от скамьи, распахнул пальто, размотал на шее башлык и стал резать коньками лед без отдыха, не жалея ни ног, ни сердца, ни легких. Хорошо! То есть, совсем не хорошо, и даже до последней меры скверно!.. Я не замечал, что на деревьях, на озере застыла белая прохладная песня, наша родная, пушистая, что пахнет почему-то арбузом, — настолько я был рассеян…
Местами лед был темный, почти черный. В этих косяках переливались серые, плененные льдом, кружки воздуха, Они походили на глаза водяных чудовищ. Они следили за мной скользкими, холодными взглядами. Почему-то они притягивали меня к себе… Я поравнялся с Рахилью и Гришей, стал их обгонять… «Трах!..» Я пребольно ударился правым коленом, грудью и лицом об лед. Лед бороздили трещинки. В одной из них я застрял коньком на всем бегу. Конек отлетел далеко в сторону. Что-то горячее охватило подбородок… Кровь!.. Я рассек себе верхнюю губу. Кровь падала частыми черными каплями на лед… Я увидел над собой склоненное и испуганное лицо Рахили и рядом Гришу.
— Что с вами?.. Вы больно ушиблись?.. У вас кровь!..
И тогда знакомое «бурсачье» чувство грубости, упрямства, оголтелости, отрешенства, злобы потрясло меня до судороги. Точно в бреду мелькнули длинные, просвечивающие, с паучьими прожилками, уши Халдея, его мертвая спина, и я, не отнимая руки от губ и подбородка, между тем как с них все капала черная кровь, изо всех сил, задыхаясь, с отвращением не то простонал не то промычал:
— Что вам нужно? Уйдите от меня!.. Уйдите!
…поднялся, схватил конек, прихрамывая отошел в угол катка, унял снегом кровь, снял с ноги второй конек и, ни на кого не глядя, не простившись с Елочкой, ушел домой. Злосчастные галоши доставили Володя и Коля.
Губа была рассечена сильно. Не приходилось и думать о катке по крайней мере с неделю. Я и не хотел больше думать о нем. С оказией я уехал к дяде Ивану, где и провел невесело каникулы. Дорогой, под неторопливый, добродушный звон колокольчиков я старался понять, что случилось. Как непрочны людские отношения!.. Как легко они разрушаются!.. Проклятая бурса!
…Но где же вы, снега прошедших лет?..
…Рахиль, я люблю вас! Я очень вас люблю, Рахиль!..
А колокольчики все звенели и звенели, теряя звон в ветряных просторах…