Бурса
Шрифт:
…В училище я вел себя смирно и даже несколько отошел от приятелей. Я упросил маму купить резиновые галоши.
…Наш кружок давно уже не ладил с Шуркой Елеонским, Хамовым Отродьем. Шурка все чаще и все больше подсмеивался над нами зло и ехидно. Затею обзавестись библиотекой из запрещенных духовным начальством книг Хамово Отродье встретил как бы даже с ожесточением:
— Умненькими хотите сделаться? Может потом и университетский значок нацепите?.. Мне ваших книг не надо. Я в ученые не собираюсь, над книгами сохнуть не хочу… Без них проживем. И так всяких книжников развелось видимо-невидимо; ну их к чортовой бабушке!.. Хуже этих книжников и на свете нет никого… Недаром у нас мужики всех очкастых готовы в прорубях перетопить.
Эти и подобные шуркины речи были настолько решительны, что само собой получилось: мы не стали приглашать его на наши тайные библиотечные
— …Думал, вы люди деловые, аховые… А наповерку жидковаты вы. Фантазиями разными себя тешите, книжками… Пустяками… Мне это не с руки… Я люблю настоящие дела…
Настоящие шуркины дела скоро обнаружились. После ужина, темной ночью Хамово Отродье напал за кухней на няньку Парашу, лет тридцати, служившую у Тимохи Саврасова. Парашу он пытался изнасиловать, но она кое-как от Шурки отбилась, и Шурка только успел у нее растерзать кофту и изрядно ее помять. Об этом рассказал Витька, которого Хамово Отродье звал с собой. Витька, хотя и продолжал изображать из себя охальника, приглашения не принял. Параша пожаловалась Тимохе, но не могла указать, кто нападал на нее, и Тимохе пришлось ограничиться обычной своей речью. На этот раз он подробно разъяснил заповедь: не прелюбы сотвори.
Не успело, однако, отзвучать тимохино поучение, как явилась к Халдею его кухарка Маланья и тоже пожаловалась, что от этой жеребячьей породы прямо нету никакого прохода. «Авчерась» на нее «в сенцах» набросился какой-то «окаянный паскудник», какой-то «оглашенный», и она насилу от него отбилась, но, жаль, не разглядела в харю. Халдей вызвал Фиту-Ижицу, пробубнил и прогундосил ему, по слухам, выговор, после чего Фита-Ижица утроил свою бдительность, пока, впрочем, без наглядных последствий. Мы-то догадывались об «окаянном паскуднике». Любвин имел с Шуркой разговор по поводу этих вечерних происшествий. Хамово Отродье ответил Любвину немногословно:
— Очень интересно… — сказал он, щурясь, и прошел из коридора в класс, тем самым давая понять, что дальнейшую беседу он отклоняет.
Все мы заметили в Шурке перемены. Способный и неглупый, он совсем перестал готовить уроки, забросил занятия и теперь получал двойки и единицы. Карцеры его нисколько не вразумляли. И от нас и от других товарищей он все больше и больше отходил. В одиночку бродил он на задворках, в закоулках, по-волчьи оглядываясь, осторожно ступая, и будто что-то высматривал, подстерегал, от кого-то скрывался. Его точил тайный недуг. Он высох, похудел, вытянулся, глаза глубоко запали, в них плавали рыжие колючки; Шурка облизывал красные губы и глотал слюну; со стороны казалось, что ему постоянно хотелось пить; голосу него сделался сиплым, надтреснутым, и весь Шурка стал жестким, жестоким. Из-за забора он часто наблюдал проходивших мимо бурсы женщин, и было что-то зловещее, что-то безжалостное и поганое тогда в этом разглядывании. Шурка кривился, щурился, около рта обозначались резкие складки, он бледнел, а ноздри трепетали, он кусал губы и хрустел пальцами. Говорил Шурка о женщинах редко, он не был речист, — но говорил он о них со странными, нехорошими и невеселыми ухмылками. В словах его звучала гадливость, и в то же время женщина непрестанно влекла его к себе и себе подчиняла. Женщина его мучила. Все помыслы Шурки, все желанья его были теперь сосредоточены на женском. Он тосковал, одиночествовал, презирал, домогался, алкал. Он переживал переломную пору пробуждения мужчины, но переживал с издергами, переживал, как несчастье, как рок.
Шурка стал скрываться из бурсы. Сначала он это делал в часы, свободные от занятий, но потом он отсутствовал и в классные часы. Наши бурсаки видели его в кругу залихватских городских парней с окраин. Парни ходили в картузах, сдвинутых на затылок, со свинчатками и кистенями, задевали прохожих, гоготали, орали непристойности, привязывались в городском саду к женщинам, не давали прохода девицам в платочках.
А между тем Фита-Ижица давно уже рыскал вокруг Шурки. Впоследствии выяснилось, он, Фита, исправнейшим образом отмечал шуркины отлучки, но до поры до времени о них помалкивал. Пору и время Фита-Ижица, однако, ждал не долго. Перед масляницей Шурку вызвали к Халдею, и от Халдея он вышел уже с увольнительным билетом и с двойкой по поведению. За что уволили Шурку, в точности узнать не удалось. Духовное начальство выбросило Шурку из бурсы с поспешностью и в объяснения не вдавалось; на этот раз даже и Тимоха был странно молчалив и не произнес ни одного поучения. Шурка тоже ничего путного не рассказал и в бурсе задержаться не пытался. Слухи ходили такие: Шурку в сообществе ребят из слободы Фита-Ижица «застукал» в доме терпимости. Как, зачем туда попал Фита, осталось неразъясненным.
…Петя Хорошавский однажды зачитался на вечерних занятиях Решетниковым и не заметил, как подкрался к нему Фита-Ижица. Решетников незамедлительно был отобран, причем Фита предложил Пете показать свои вещи в шкафу и в сундуке. На беду в сундуке у Пети по оплошности хранилось еще несколько книг, в том числе и Добролюбов. Книги из сундука, понятно, тоже были изъяты. Фита-Ижица держал себя с Петей тихо и ласково и даже пошутил: вот, мол, мы какие: Добролюбова и Решетникова читаем, а еще говорят, бурсаки — неотесы и знают только гомилетику да риторику да церковный устав. Словом, Фита удалился в отличном расположении духа. А вечером Хорошавского вызвал в учительскую Тимоха и совместно с Халдеем продержал больше часа. Пете объявили: за чтение и хранение Добролюбова и Решетникова полагается увольнение с тройкой поведения. Известно также Тимохе и Халдею, что отобранные книги — из запрещенной библиотеки. Но бурсацкое начальство милосердно, бурсацкое начальство понимает, что Хорошавскому осталось всего четыре месяца до «окончания курса» и до перехода в семинарию. В науках Хорошавский преуспевает. Хорошавский должен себя спасти, должен сказать, где хранится означенная библиотека и кто в библиотекарях состоит. Петя заявил: книги его собственные, о библиотеке он ничего не знает. Тогда Тимоха и Халдей дали ему двухдневный срок для спасительных размышлений, пригрозив сделать решительные выводы, если он не поможет открыть и искоренить крамолу.
Было нами созвано тайное совещание. Петя держался скромно, спокойно, он только побледнел немного. Больше всех бушевал Витька Богоявленский. Витька предлагал на короткое время возобновить деятельность тугов-душителей и в частности атаковать камнями квартиры Фиты-Ижицы, Тимохи и Халдея. На вопрос, что это нам даст, спасет ли дебош Петю, Витька угрожающе ответил:
— Посмотрим. Пусть неповадно будет таскать Фите чужие книги. За них деньги платили.
Витьке можно было возразить, что деньги за книги платил кто-то другой, не мы, но спорить с ним не хотелось. Ответ его, однако, никого не убедил и отклика не встретил. Любвин предлагал написать письмо и пригрозить бурсацкому начальству кровавой расправой от имени объединенного революционного комитета учащихся всего мира. Но и это предложение не одобрили. Спросили Петю, что он думает. Петя помедлил, грустно поглядел на нас и негромко сказал:
— Надо выбрать, кто будет хранить каталог.
Тогда мы поняли: мы лишаемся нашего Пети Хорошавского; помешать этому мы не можем. Собрание долго и тягостно молчало.
— Ничего, Петя, — вымолвил осторожно. Трубчевский, — ты первый, мы за тобой. Знали, за что брались.
— Я ничего, — заявил тихо Петя и провел по лбу рукой, точно что-то от себя отгонял.
Петя был круглый сирота, каникулы проживал у дяди, священника, человека вздорного, донимавшего Петю попреками и заставлявшего его работать на дому и в поле. Я спросил Хорошавского:
— Куда ты пойдешь? Дядюшка тебя теперь заест…
— Не знаю… Кроме него итти мне некуда…
Спустя несколько дней Петя был исключен из духовного училища с четверкой поведения. Лишили казенного кошта и бурсака Антропова; Антропов сидел с Петей за одной партой. Дядя к себе Хорошавского не принял, а определил его на выучку в Усмань к хлеботорговцу. Великим постом окольными путями дошло известие: Петя Хорошавский простудился и умер. Любвин утверждал, что его извел хлеботорговец, а Витька Богоявленский оказался из нас самым чувствительным: узнав о смерти Пеги, он забился между амбарами, пробыл там больше часу и вышел оттуда с распухшими глазами и носом. И даже не ругался.
Фита-Ижица предовольно покашливал.
На время мы нашу библиотеку схоронили…
…Масляницу провел я у Николая Ивановича. На первой неделе великого поста я отказался говеть. Николай Иванович о говении не сказал ни слова, но дня за два до отъезда затеял со мной разговор. Я отвечал осторожно. Мы пили вечерний чай. Дядя отложил книгу, запахнул подрясник, провел гребнем по волосам, поиграл скулами.
— Тебя смущают разные вольности. Вера древнее вольностей и, что бы ни случилось, их переживет. Вера — уповаемых извещение. Она — вся в надежде. Большего и лучшего хочет человек, чем может он. Отсюда и вера.