Былинка в поле
Шрифт:
Халилов толкнул коня на вытаявшую землю, с первого шага взял горячей иноходью.
Подошедший Ермолап залюбовался им:
– Как он сидит, сукин кот! Будто родился в седле.
– А может, родился на коне, морда-то кочевничья.
Ермолап поправил кушак на заношенном полушубке, повел к кузнице на ковку своего жеребца Мигая.
– Кузнец у нас сноровистый, - сказал Афанасьев, заглядывая в глубину кузницы.
– Эй, Калганов, обуй-ка быстроногого коня.
– В станок, - коротко бросил кузнец из пахучих окалиной сумерек.
И когда подручный и Ермолай
Ловко кузнец подравнял ножом, обточил рашпилем копыто, примерил подкову, расчетливыми ударами загоняя гвозди.
Казалось, он угадал, какое смятение охватило душу Ермолая, и, как бы потешаясь над ним, сам так и полез навстречу опасности: не спеша собрал инструмент, спокойно давая разглядывать себя, повернулся к Ермолаю худощавым строгим лицом с вислыми усами по краям прямого, суровой складки рта. В прищуренных глазах, как вспышка грозы, мелькнула и погасла глумливая усмешка.
– Ну, бери коня. Не оторвешь подковы, а если отскочат, то только с копытами.
– Калганов скрылся в кузнице.
Было видно, как в полумраке кузницы раздувался грри и широкие лопатки кузнеца ходили под брезентовой робой.
Разговор с директором как-то потерял для Ермолая интерес. После обеда глаза Колоскова туманились, сидел он в кресле расслабленно, пропуская меж ушей замысловатую речь Ермолая о насаждении по жирным землям крепких артелей из бешеных в работе умельцев - укоренятся, завалят Россию хлебом и мясом, зальют молоком и маслом... Колосков под конец вдруг очнулся, вскинул брови:
– На кривой кобыле в рай не въедете. Не дам вам земли ни аршина. Вот если бы вы надумали к праотцам командироваться, то уступили бы землицы. Колосков резким движением открыл ящик стола, выхватил бумагу и сотворил ветер перед бородой старика.
– Вот тут записано, кто утащил из совхоза инвентарь. Я знаю вас, пригнулись в гражданскую, а теперь вам совхозной земли захотелось?
– Онисим Петрович, мужик тащил машинишки и инвентаришко вовсе не из совхоза, а по старой памяти у паразита Дуганова отымал. Нашим потом нажил Дуганов.
А я что за птица? На взлете моем все стреляли по мне, я же ружья в руки не брал... Чуткое у меня сердце к новому слову: еще до войны и революции велела наука машинами работать, я поднатужился, молотилку привез. Сколько пользы людям от нее! И сейчас полсела обмолачиваю.
Всей душой изготовился я шагать в ногу с индустрией и наукой. Не могу же я, как наш хлебовский Степан Лежачий, охать всю жизнь, поясницу хреном натирать. Для дела дадена мпе жизнь. Лиши меня дела, и я не жилец покойник непогребенный...
И если бы не поостыл Колосков и не пообещал изучить идею и докуки Ермолая Чубарова, то Ермолай смутил бы его на прощание загадкой-намеком: чем кричать на невинных тружеников земли, ты бы разул свои бараньи глаза, поглядел бы, что
Когда Острецов пособлял Ермолаю запрячь Мигая в сани, мимо прошел кузнец, зорко глянул на обоих, усмехнулся в усы.
По пути догнали их на конях Халплов и Тимка, несколько минут ехали рядом, по обе стороны саней. Халилов закурил вместе с Захаром, разглядывая его украдчиво, но остро, Тимка отворачивал лицо.
– Я заеду к вам, товарищ Острецов... вы уж не отлучайтесь пока, небрежно и начальственно сказал Халилов, поворачивая длинноногого рыжего влево. Тимка пустил следом за ним в намет свою маленькую Пульку, развевающую черный хвост.
– Что-то тот Халилов глядел на тебя прицельно, Захар Осипович?
– сказал Ермолай.
Охмуренный тем, что произошло у него с Танякой и Тимкой, а еще тоскливее - тем, что заявился этот из редакции ворошить старые дела, Острецов молчал.
"Как бы Тимка не накапал насчет Таняки. Боюсь, загуляю с горя, а мне пить никак нельзя до самой моей свадьбы. К чему это Колосков спрашивал, не уморился ли я ходить в председателях?" - думал он.
Ермолаю тоже было не по себе, как-то по-особенному, по-молодому. Какие-то неясные смутные надежды вдруг ожили в душе, а почему? Сам не знал. Может, даже просто оттого, что Халилов благосклонно выслушал его тоскливые мечтания и этим стал близок ему. А тут еще в одно вязались тревожащий воображение кузнец и Халилов... До дома не мог успокоиться Ермолай. Проводил взглядом пролетавших над двором казарок, встал на точило, заглядывая через стену к брату Кузьме. Фиена как раз изводила деверя Автонома, называя его куриным пастухом, наверно, за то, что привез тот породистых кур.
– У Марькн твоей, думаешь, свои румяны на щеках?
Красится она.
Ермолай был наслышан, что Автоном гпетет Марьку, и он, жалея безответную молодку, оборвал Фиенин брех:
– Души в тебе нет, напраслину на Марьку Максимовну возводишь. Чем она не угодила тебе?
Автоном от стыда скрылся в амбаре. Все-таки он был не просто мужик, а культурный...
– Мне Марька соли на хвост не сыпала, - огрызалась Фиена, вставшая на опрокинутый чиляк и чуть не касаясь бороды Ермолая своим острым, лопаточкой, подбородком, за который и прозвала ее свекровь Василиса востробородой заразой.
– Я ее за что готова разорвать временами? Смиренность ее, запуганность распаляет душу мою!
– Воительница ты, Фиена Карповна. Знаешь, отчего дух твой такой горячий, что из ноздрей пламя, а из ушей дым? Мужа нет.
– Кровососов хватит, была бы совесть не на замке.
– Фиена вонзила в Ермолая острый взгляд.
– Ты к чему петляешь-то?
– Идем, по одной пропустим, намекну. Да не о том, догадываешься, хитрюга.
Но когда они, закрывшись в амбаре, распили бутылку, Ермолай не отважился поведать разбитной Фиене о совхозном кузнеце. "Эту лайку только пусти по следу, наделает она беды".