Царь и Россия(Размышления о Государе Императоре Николае II)
Шрифт:
«Царствование Императора Николая II ознаменовалось открытием в России мощей святых угодников и их прославлением. Насколько в России это дело в последнее время было трудным, видно из того, что после открытия мощей святого Тихона Задонского в 1861 году, сопровождавшегося народным энтузиазмом и многими чудесами, по России распространился слух, будто бы Император Александр II выразился, что это будет последний святой в России. Я не верю, чтобы Государь мог сказать такую фразу, но самый факт распространения такого слуха достаточно характеризует тогдашние общественные настроения. В царствование Государя Императора Николая II были открыты мощи святого Феодосия Черниговского (1896 год), преподобного Серафима Саровского (1903 год), святого Иоасафа Белгородского (1911 год), Иоанна Тобольского, Анны Кашинской, Питирима Тамбовского. Я помню, как в одном из заседаний Святейшего Синода один из иерархов заметил, что нельзя же до бесконечности продолжать прославление святых. Взоры присутствовавших обратились на меня, и я ответил: „Если мы верим в Бога, то мы должны быть рады прославлению святых угодников“. Из этого видно, — заканчивает владыка, — насколько велико было благочестие Государя, который почти первый решился на это дело» [565] .
565
Антоний (Храповицкий),
Приведенного нами материала достаточно для того, чтобы мы могли считать разъясненной природу разномыслия и разночувствия между Царем и обществом русским, поскольку тут дело было в различии понимания и оценки существа Царской власти и ее прерогатив в России. Но этим мы еще не решили вопроса в целом. Самого существенного мы еще не сказали и даже на него не намекнули! Ведь как мы знаем, разномыслие и разночувствие наблюдалось не только между Царем и людьми церковно-индифферентными (не говорим уже о людях враждебных и чуждых Церкви), а и между ним и людьми и к Церкви близкими, и Царю преданными, — иногда до последней капли крови!
Из вышесказанного понятно, почему не было общего языка у Царя с кадетами или хотя бы с Витте. Но был ли у Царя действительно общий язык со Столыпиным, которого Царь искренно и глубоко уважал и ценил и который, с своей стороны, делом и самой смертию своей доказал свою преданность Царю? Между Столыпиным и Царем, в более, конечно, слабой степени, но тоже ощущалось известное и очень существенное разномыслие и разночувствие.
Тут мы подходим к загадке, которая находит себе разрешение только в событиях позднейших, для взора современников Царя в эпоху его царствования недоступных. Вместе с тем, мы подходим к явлениям, которые нередко люди, даже и не так уж далекие от Церкви, отметают, наклеивая на них ярлык «мистики», «мистических настроений» и так далее. Да, Царь, несомненно, был во власти таких «настроений». Другими словами, — он способен был знать и видеть то, чего не могли видеть и знать люди духовно менее одаренные и менее живущие духом. И именно та настроенность, которая у Государя зрела в его «мистическом надсознании», делала его относительно-равнодушным ко всему тому культурному, экономическому, политическому блеску, который так украшал его царствование и на пользу которого с таким увлечением, с таким подлинным пафосом работали его приближенные, его сотрудники — и впереди всех Столыпин.
Нужно, впрочем, сказать, что и Столыпин, по свидетельству лиц, его знавших, не вполне чужд был «мистического» ощущения бездны, которая грозила поглотить Россию. Чувство это, в большей или меньшей степени, было свойственно чуть ли не всем очень выдающимся русским консерваторам самого разного психологического и умственного уклада. Оно лежало в основе того недоверия к положительным результатам гражданского развития страны, которое с такой резкостью обнаруживалось у Победоносцева и Леонтьева. Оно, в разных дозах, присуще было и многим из тех, кто не склонен был идти за этими столпами «реакции», причем этот страх ощущался ими нередко совершенно инстинктивно, не поддаваясь уразумению и находясь иногда в полном противоречии с практически принятой ими политической позицией.
Так это было и со Столыпиным. Он своей большой душой интуитивно иногда ощущал неблагополучие, веявшее над Россией, но, как человек практического дела и борьбы, не задумывался над этими «предчувствиями», гнал их от себя и продолжал лихорадочно работать в плане политическом и только в нем. И здесь, конечно, он был не всецело с Государем.
Позиция Столыпина была ясна. Россия зреет для величайшего благоденствия и славы — вернее даже, уже «дозревает» для окончательного вступления в новую блистательнейшую фазу своего мирового существования. Что ей нужно для этого? Относительно небольшой срок времени, потребный для завершения ее политического перевоспитания. Это перевоспитание наглядно при Столыпине совершалось и завершалось. Россия, с одной стороны, делалась страной мелких собственников, избавляясь от проказы сельской общины и проникаясь здоровым сознанием индивидуализма, хозяйственного и правового. С другой стороны, Россия в составе своих имущих классов постепенно приспособлялась и приучалась к сознательной гражданской жизни, основанной на началах разумной свободы. Государственная Дума, при всех ее недочетах, в этом отношении служила, в глазах Столыпина, прекрасной школой, принося вместе с тем полезные плоды и как контрольный аппарат над бюрократией. Столыпин верил, что эксцессы, отравлявшие деятельность Думы, постепенно сгладятся, как проявления детской болезни. Он уже и видел положительный успех, в этом отношении достигнутый после акта 3 июня. Незадолго до смерти он мечтал только о том, чтобы России Бог дал мир еще на несколько лет. Пишущему эти строки доводилось держать в руках письмо покойного премьера к Извольскому, которое проникнуто именно такими мыслями и настроениями.
Эта программа Столыпина — в плане, свободном от «мистики»! — была абсолютно правильна и совершенно убедительна. Она увлекала его, поглощая всецело его силы. Она была тем идеалом, устремляясь к которому слагалась в России новая политическая идеология. На этой идеологии и вырастала некая новая «столыпинская» Россия. Но какое-то уже новое место занимал в ней старый Русский Царь!
Формально Царь продолжал, правда, быть в центре всего. Не только никакой закон не мог восприять силу без его утверждения, но весь правительственный аппарат оставался в его руках. Важнейшие отрасли народной жизни продолжали быть в его всецелом единоличном ведении, с устранением представительных учреждений: Церковь и армия жили так, как они жили до первой революции. Но внутренняя связь, соединявшая Царя с Россией, постепенно ослаблялась, сходила на нет. Россия наглядно выходила из-под власти Царя, она все больше тяготилась ею. И чем более осторожным и менее притязательным становилось воздействие на общество этой власти, тем раздражительнее относилось оно к проявлениям ее.
Тут мы подходим еще к одной загадке, раскрытие которой вскрывает факт постыдный, тягостный. Пока Россия жила сознанием своих исконных подневольных обязанностей, оставаясь крепко стянутой узлом служилой и крепостной неволи, она была внутренне крепка. По мере же того как она вкушала
Царь становился, с гражданским расцветом России, духовно психологически лишним. Свободной России он становился ненужным. Внутренней потребности в нем, внутренней связи с ним, должного пиетета к его власти уж не было. И чем ближе к престолу, чем выше по лестнице культуры, благосостояния, умственного развития — тем разительнее становилась духовная пропасть, раскрывавшаяся между Царем и его подданными. Только этим можно, вообще, объяснить факт той устрашающей пустоты, которая образовалась вокруг Царя с момента революции. Ведь, не забудем, что если акт 17 октября был у Государя вымучен, то буквально вырван у него был акт отречения. Царь не потерял головы при первых признаках революции. При всей своей кротости и незлобии он, как то и раньше бывало по отношению к «крамоле», готов был проявить необходимую крутость. Однако его схватили за руки. Хуже: его просто покинули. Вместо помощи он нашел не просто трусость и измену, как он горестно писал своим близким, а нечто худшее, ибо владело оно и теми, кому чужды были и трусость и измена. Не трусость и не измена диктовали Алексееву и Великому князю Николаю Николаевичу слова настойчивого убеждения, обращенные к Царю с требованием его отречения. Это было острое проявление того психологического ощущения ненужности Царя, которое охватывало Россию. Каждый действовал по своей логике и имел свое понимание того, что нужно для спасения и благоденствия России. Тут могло быть много и ума, и даже государственной мудрости. Но того мистического трепета перед Царской властью и той религиозной уверенности, что Царь-помазанник несет с собою благодать Божию, от которой нельзя отпихиваться, заменяя ее своими домыслами, — уже не было. Это исчезло. Как иначе объяснить еще ранее возникшее дружное сопротивление, которое вызвано было решением Царя возглавить лично армию? Все думали сделать все лучше сами, чем это способно делать царское правительство! Это надо сказать не только о земцах, которые тяготились относительно очень скромной опекой министерства внутренних дел, не только о кадетах, мечтавших о министерских портфелях, но и о тех относительно очень правых общественных деятелях, которые входили в прогрессивный блок. Это можно было сказать даже и о царских министрах, которые уж очень легко заключали, что они все могут сделать лучше Царя.
Мы сейчас говорим о последних днях России. Но и тогда, когда не было на политическом горизонте ни малейшего внешнего признака готовившейся беды, ее элементы были налицо. С одной стороны, стоял «Прогресс» России — прогресс несказанный, величественный, прогресс не просто материальный и культурный, прогресс и гражданский. Это последнее обстоятельство особенно сильно способно было искажать перспективу. Ведь Столыпин явно, наглядно справлялся с революцией!.. Справлялся с ней не только на фронте полицейском, но и на фронте политическом! Россия мужала, зрела, крепла в своей новой гражданственности.
Если отбросить «мистический» план жизни, то можно было сказать с абсолютной уверенностью: дайте России двадцать пять лет спокойного существования, и она будет непобедима, так как она вся превратится в страну застрахованных против революционного яда, крепких консервативных собственников. В перспективе социально-политической это было верно.
Иное раскрывалось глазу внутреннему, способному зреть «духовное». В этой «мистической» перспективе социально-политический прогресс был чем-то вторичным, поверхностным, паразитарным. Все успехи, в этом направлении достигнутые в царствование Императора Николая II, были последними всплесками громадной, но упадающей духовной волны, которая в свое время подняла из ничего Русскую землю и дала ей постепенно неслыханное величие и славу, а теперь растекалась исчезающей пеною. И это-то духовное опустошение России и чувствовал, непосредственно осязал своим духовным чутьем Государь. Он сам весь, всецело был сыном духовной России. В ней были и все его интересы. А эти интересы уже стали чуждыми, непонятными или мало понятными далее его ближайшим помощникам. Для него, например, вопрос канонизации святого Иоанна Тобольского был событием исключительной важности, а для главного работника по осуществлению столыпинской реформы, умного, честного и правого В.И. Гурко, это была мелочь, в отстаивании которой проявилось лишь мелочное своеволие Царя! Это было «по меньшей мере произвольное решение», вызвавшее, по мнению Гурко, справедливое негодование «как среди общественности, так и у иерархов Церкви».