Царь и Россия(Размышления о Государе Императоре Николае II)
Шрифт:
Господи! Да доколе же это?! Ужель фиал гнева Твоего еще не истощился до дна? Или еще рука Твоя карающая высока?! О, мечу Божий! Доколе не успокоишися? Доколе не внидеши в ножны твоя?..
Но уже текут реки крови и потоки слез, уже несутся к небу стоны беспомощных вдов и несчастных малюток-сирот: ради этой крови, этих слез, этих стонов, смилуйся, Господи, над нашей многогрешной Русью!.. Не помяни беззаконий наших, опусти карающую руку, вложи меч Твой в ножны, помяни милости Твоя древния и — сжалься над несчастною нашей Родиной!
Воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти нас!»
Так переживал смуту 1905–1906 годов добрый сын Церкви. Но не так восприняло страшный урок русское общество. Не
Настал период нового благоденствия, еще более яркий, еще более блистательный, чем при Императоре Александре III. Но не ко спасению пошла и эта милость Божия, не вразумили русское общество и эти дары Божией благодати, так обильно вновь одождившие Россию. Общество не прозрело, не очухалось от революционного угара, ничему не научилось: единого фронта охранительных общественных сил вокруг правительственной власти не сложилось и теперь, в этот последний час. Антитеза «мы» и «они» осталась в полной силе. Баснословно широко разливалась волна оппозиции; «лучшие люди» готовы были как угодно далеко идти в соглашательстве с революцией — только бы не оказаться на стороне Царского правительства.
Губительный, смертельный пароксизм революционной горячки Россия испытала в февральские дни. Беспорядки, возникшие в Петербурге, ничего угрожающего сами по себе не представляли. Они относительно легко могли быть подавлены. Незначительные перебои в доставке продовольствия раздулись в воспаленном воображении общества в нечто, якобы дающее населению право на то, чтобы «выйти на улицу» с требованием хлеба. Объективная обстановка не отвечала этой инсценировке «голодных беспорядков»: Россия в целом, а уж тем более в Петербурге, жила не хуже, а может быть, и лучше, чем до войны. Трезвая оценка положения, произведенная глазом опытного администратора, легко подсказала бы меры, которые неизбежны в таких случаях и которые выполняются самопроизвольно, под действием своего рода инстинкта государственного самосохранения.
Однако Россия дошла уже до такого состояния, что у нее инстинкт самосохранения перестал функционировать: не нашлось скромной военно- полицейской силы, способной в самом зародыше подавить бунт, так беспощадно врывавшийся в русскую жизнь в момент, когда Россия была как никогда близка к реализации военного успеха. В каком-то болезненном экстазе восторженного бунтарства Россия внезапно ополоумела, и во мгновение ока омерзительный, предательский бунт облекся в глазах общества ореолом «революции», пред которым бессильно склонилась и полицейская, и военная сила.
Чуть ли не единственным человеком, у которого не помутилось национальное сознание, был Царь. Его духовное здоровье ни в какой мере не было задето тлетворными веяниями времени. Он продолжал смотреть на вещи просто и трезво. В столице в разгар войны — Великой войны, от исхода которой зависела судьба мира! — возник уличный бунт! Его надо на месте подавить с той мгновенной беспощадностью, которая в таких случаях есть единственный способ обеспечить минимальную трату крови. Это было Царю так же ясно, как было ему ясно при более ранних его столкновениях с общественным мнением, что во время войны, и притом буквально накануне конечной победы над внешним врагом, нельзя заниматься органическими реформами внутренними, ослабляющими правительственную власть.
Царь был на фронте, во главе армии, продолжавшей быть ему преданной. Так, кажется, просто было ему покончить с бунтом!
Но для этого надобно было, чтобы то, что произошло в столице, было воспринято государственно-общественными силами, стоящими во главе России, именно как «бунт». Для этого надобно было, чтобы Царь мог пойти усмирять столичный «бунт» как общерусский Царь, спасающий Родину от внутреннего врага, в образе бунтующей черни грозящего
Что же было делать Царю? Укрыться под защиту оставшихся ему верными войск и идти на столицу, открывая фронт внутренней войны и поворачивая тыл фронту войны внешней? Достаточно поставить этот вопрос, чтобы понять морально-психологическую невозможность вступления Царя на этот путь.
Ехать в столицу, чтобы там в сотрудничестве с ведущими силами страны подавить бунт, опираясь на военную силу, хотя бы ценою тяжелых, если это неизбежно, жертв, — на это готов был Царь. Но рвать с «лучшими людьми» страны и идти не карательной экспедицией против столичной черни, выбросившей красное знамя, а междоусобной войной против столицы, ставшей центром сопротивления именно ему во имя какого-то нового устроения общегосударственной власти и не вызывавшей отталкивания даже у ближайшего окружения Царя, — этого не мог сделать Царь.
Государь внезапно оказался без рук: он ощутил вокруг себя пустоту. Вместо честных и добросовестных исполнителей своих предначертаний он уже раньше все чаще видел «советников» и «подсказчиков», в глазах которых «он» мешал им «спасать» Россию! У него прямо вырывали «министерство общественного доверия». Можно легко представить себе, с какой горечью должен был уже раньше выслушивать Царь подобные советы в тех тогда еще относительно редких случаях, когда они назойливо предъявлялись ему чуть ли не в ультимативной форме. Так, английский посол имел смелость предложить Царю уничтожить «преграду», отделявшую его от народа, — и тем снова заслужить доверие народа.
— Думаете ли Вы, — с достоинством отвечал ему Царь, — что я должен заслужить доверие моего народа, или что он должен заслужить мое доверие?
Похожие речи пришлось выслушать однажды Царю и от председателя Государственной Думы Родзянко. Настойчивость родовитого и сановного возглавителя народного представительства довели Царя до того, что он, закрыв лицо руками, произнес:
— Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два года ошибался?
— Да, Ваше Величество, — был самоуверенный ответ. — Двадцать два года Вы стояли на неправильном пути.
С этим неумным барином пришлось теперь столкнуться Царю, действующим уже в качестве представителя победоносной революции, властно от ее имени диктующего Царю, как ему надо поступать, чтобы, наконец, пока не поздно, попасть на «правильный путь». Наивно веря в то, что «ответственное перед Думой» правительство сумеет остановить революцию, Родзянко торопил Царя с этой мерой. О подавлении «бунта» силой в его глазах не могло быть и речи.
Ведь то, что произошло в Петербурге, не был «бунт»: то была «революция»! Ее надо было умилостивлять уступками, возможно скорыми, мгновенными, способными остановить возгорающийся ее аппетит. Стоя у одного конца прямого провода, Родзянко волновался и негодовал по поводу того, что Царь недостаточно быстро реагирует на его требования об уступках. К сожалению, у другого конца этого провода не было людей, способных оборвать бесплодные речи и без всяких околичностей поставить себя в распоряжение Царя… «Революция» и в Ставке, в глазах окружавших Царя генералов, была уже не просто силой внешней и вражеской, а она была авторитетом. Этот авторитет давил на их волю, на их совесть.