Царь-Сторож
Шрифт:
Жил он в однокомнатной квартире. Много книг, пластинок. По столам и полкам разбросаны всякие безделушки, веера, букеты высушенных цветов, крашеных перьев, шкатулки, вульгарные фаянсовые статуэтки. В один из первых дней, заметив, с каким удивлением я разглядываю все это, он рассмеялся:
– Как у старой кокотки, правда?.. А вот, полюбуйся – швейцарские часы с боем. А вот – старинная бритва, экстра-класс, бельгийская сталь!.. других не признаю, только ей и бреюсь.
Небрежно сообщил о том, что книжка его, вероятно, "накрылась", не простят же ему хулиганское поведение в бармалаевских палатах. Так оно, кстати, и случилось. Книгу выкинули из издательских
– Вот такие дела, – посмеивался Валера. – Не вышло из меня нормального советского поэта. Шутка оказалась неуместной и глупой. И надо же было так нажраться… Люся, сознайся – это выглядело ужасно?.. ну, когда я там возник среди них… так сказать, неглиже – а?..
– Это было… – И я покраснела, а голос мой вдруг охрип, и я быстро обняла его за шею, и зашептала, спрятав лицо: – Это было здорово… видел бы ты их лица!.. А ты… ты… ты был так красив!
– И тебе не было за меня стыдно? – удивился он, отстраняясь и вглядываясь в мое лицо.
– Мне было… страшно, – сказала я.
Мой страх оставался со мной.
Я жила в постоянном ожидании – скоро все кончится.
А Валера – он был беспечен, небрежен и… нагло-горд. Ничем, казалось бы, не обоснованная гордость светилась в каждом его жесте, в каждой позе, улыбке, в каждом произнесенном слове, даже самом простом и нейтральном ("да" – "нет") – сама интонация была бесконечно гордой, надменной.
Мне казалось, что он постоянно играет, часто меняя роли, но играет бескорыстно, ради удовольствия играть, ради радости одурачить.
Каждый день обязательно что-нибудь врал, придумывал, сочинял, – словно репетировал, проверяя на мне свою фантазию. Не любил ничего делать просто так – обязательно накручивал условия игры. Например, говорил:
– Представь, что в Кырске – чума! Карантин, костры на улицах, горы трупов… Предлагаю устроить маленький пир во время чумы. А? – И доставал из портфеля бутылку. – Пропади все пропадом, завтра, быть может, сгинем, а нынче будем веселиться! – Обнимал меня и декламировал: "Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья – бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья их обретать и ведать мог. Итак – хвала тебе, Чума! Нам не страшна могилы тьма, нас не смутит твое призванье! Бокалы пеним дружно мы, и Девы-Розы пьем дыханье – быть может – полное Чумы!.."
А своих стихов – не читал никогда. Это единственное, в чем он был стыдлив и целомудрен (а может, опять же – горд).
Я как-то его попросила – прочесть, а он просто сказал:
– Нет, – и все.
Мне это казалось немного странным, тем более, что во всем остальном он был не только не скромен, но даже слегка кокетлив. И потом, я ведь знала, что все поэты любят читать окружающим вслух свои стихи. Валера был исключением.
Он много пил.
Но, даже напиваясь, не казался пьяным. Наоборот, речь его становилась особенно четкой, изысканной, правда, немного усложненной. Заводил теоретические разговоры, актерствовал, "вещал" (его собственное определение). Степень его опьянения можно было угадать только по внезапным скандальным поступкам – ну, вроде того, со стриптизом у Бармалаева…
Зарабатывал Валера мало, особенно в тот наш медовый период, когда "все отвернулись"
Ни разу я не намекнула ему, что неплохо бы устроиться на работу, заняться каким-то делом. Только раз поинтересовалась – почему он не посылает стихи в журналы других городов, хотя бы в Москву. Ведь могли бы и напечатать.
– Одно из двух – или писать, или печататься, – сказал Валера. – В нашей стране другой альтернативы нет.
Мне эти его слова были не понятны. Я и сейчас их, если честно, плохо понимаю… Как это – или писать, или печататься? А вы – понимаете?..
Я, кстати, почти не видела, чтобы он – писал. Ни разу не замечала его сидящим за письменным столом, лишь изредка – усядется за машинку, постучит пять минут, и все.
– Стихи не пишут, их записывают, – обронил он как-то, заметив мой вопросительный взгляд.
Он любил произносить подобные афоризмы, любил вообще разглагольствовать на разные отвлеченные темы. Я как-то спросила его, что такое контрапункт.
– Контрапункт – это… это когда я левой рукой играю "Интернационал", а правой – "Чижик-пыжик".
Я не поняла, но запомнила.
Он многому меня научил. Что уж там говорить о высших материях – он обучил меня правилам этикета, хорошего тона. Я удивилась сперва – почему он придает значение таким пустякам? – ведь сам же говорил, что ненавидит любые условности.
– Видишь ли, дорогая Люся, – снисходительно стал он объяснять, – для того, чтобы плевать на всякие условности, надо хорошо знать – в чем они, эти условности, заключаются. Надо точно знать, куда плюешь, чтобы не промахнуться. Кстати, это относится не только к этикету, но и к искусству.
И потом, соблюдение правил хорошего тона – хороший фон для нарушения этих самых правил. Врубаешься?
Я, опять же, не совсем поняла, но запомнила.
– У меня был один приятель, – сказал Валера, – прекрасный человек, талант, умница. Но я возненавидел его после того, как однажды услышал, как он чавкает во время еды. Он чавкал не ради эпатажа. Он чавкал от удовольствия. А меня чуть не стошнило. Бр-р-р…
Валера тяготился обществом других людей, хотя поначалу мне, напротив, казалось, будто он очень общителен. Вокруг него всегда кто-нибудь крутился. Но вскоре мне стало ясно: многие тянутся к нему, а сам он – стремится к одиночеству. И его кокетство, все его актерские ужимки – все это служило вовсе не для привлечения внимания, а наоборот – для отпугивания.
– Ад – это другие, – сказал он однажды.
– Как это?
– Это не я, это Сартр.
– А рай – это без других? – спросила я.