Цареубийство 11 марта 1801 года
Шрифт:
Многими любопытными сведениями обязан я ст. сов. Гриве, англичанину, бывшему первым лейб-медиком императора, равно как и статскому советнику Сутгофу [144] , акушеру великой княгини Елизаветы Алексеевны, который по своему положению и связям часто имел возможность отличать истину от ложных слухов.
Было бы слишком долго перечислять всех офицеров, полицейских и иных чиновников, вообще всех тех, которых я расспрашивал и допытывал относительно отдельных случаев, о коих они могли или должны были иметь сведения. Могу сказать с уверенностью, что хотя и было в Петербурге ещё несколько людей, стоявших выше меня по своему положению и таланту (как, например, Штрох), но, конечно, ни один из них не превзошёл меня в стремлении к истине, к деятельности и усилиях её узнать. Усилия эти были необходимы, потому что никогда не видел я столь явного отсутствия исторической истины. Из тысячи слухов, которые в то время ходили, многие были в прямом противоречии между собой; даже люди, которые лично присутствовали при том или другом
144
Сутгоф Николай Мартынович (1763—1836). От брака с девицей Крейс (Creus) он имел сына Александра Николаевича, генерал от инфантерии с 1874 г., женатого с 1833 года на баронессе Октавии Павловне Николаи (внучке Андрея Львовича Николаи).
Тут, к сожалению, рождается вопрос: если даже современник, свидетель и очевидец происшествия, знакомый со всеми действующими лицами, должен на первых порах употреблять такие, нередко тщетные старания, чтобы напасть на след истины, то какую же веру потомство может придавать историкам, которые удалены были от места и времени происшествия хотя бы на несколько миль или лет? И должно ли удивляться, если и в этих листках, несмотря на затруднений, которые были побеждены, всё-таки там или сям вкралась какая-нибудь неточность?
Император Павел имел искреннее и твёрдое желание делать добро. Всё, что было несправедливого или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирялась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти излечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что всё забыто.
Перед ним, как перед добрейшим государем, бедняк и богач, вельможа и крестьянин, все были равны. Горе сильному, который с высокомерием притеснял убогого! Дорога к императору была открыта каждому; звание его любимца никого перед ним не защищало.
Наружность его можно назвать безобразной, а в гневе черты его лица возбуждали даже отвращение. Но когда сердечная благосклонность освещала его лицо, тогда он делался невыразимо привлекательным: невольно охватывало доверие к нему, и нельзя было не любить его.
Он охотно отдавался мелким человеческим чувствам. Его часто изображали тираном своего семейства, потому что, как обыкновенно бывает с людьми вспыльчивыми, он в порыве гнева не останавливался ни перед какими выражениями и не обращал внимания на присутствие посторонних, что давал повод к ложным суждениям о его семейных отношениях. Долгая и глубокая скорбь благородной императрицы после его смерти доказала, что подобные припадки вспыльчивости нисколько не уменьшили в ней заслуженной им любви.
Мелкие черты из его частной, самой интимной жизни, черты, важные для наблюдателя, изучающего людей, — доказывают, что его жена и дети постоянно сохраняли прежние права на его сердце. Виолье [145] , честный человек и доверенный чиновник при императоре, был однажды вечером в её комнатах, когда Павел вошёл и ещё в дверях сказал: «Я что-то несу тебе, мой ангел, что должно доставить тебе большое удовольствие». — «Что бы то ни было, — отвечала императрица, — я в том заранее уверена». Виолье удалился, но дверь осталась непритворённой, и он увидел, как Павел принёс своей супруге чулки, которые были связаны в заведении для девиц, состоявшем под покровительством императрицы [146] . Потом государь поочерёдно взял на руки меньших своих детей и стал с ними играть. Это не ускользнёт от наблюдателя. Император, оказывающий своей супруге столь нежное внимание, что среди вихря дел и развлечений не пренебрегает принести ей пару чулок, потому что тем надеется доставить ей удовольствие, такой император наверное не семейный тиран! Каким же образом случалось, что его действия были нередко в противоречии с его сердцем? Почему столь многим приходилось по справедливости сетовать на него?
145
Виолье (Viollier) находился при миниатюрном кабинете государя. 1 мая 1797 года он произведён был из коллежских асессоров в надворные советники. (С.-Петербургские ведомости 1799 года, с. 843)
Gabriel Francois Viollier, ne a Paris le 26 septembrp 1763, Secretaire des com-mendements de l«Imperatrice Marie Feodorowna. Marie le 13 juin 1799 a Marguerite Flessieres, dont le frere etait egalement attache a klmpe'ratrice. Voir GaUife’. Notices genealogiques sur les families genevoises. III. 503.
146
Этот анекдот напечатан в Das merkwurdigste Jahr. II, c. 318-319.
По-видимому, две причины особенно возмутили первоначально чистый источник: обращение его матери с ним и ужасные происшествия французской революции.
Известно,
147
Трудно решить: нерасположение ли матери развило в сыне его характер, или, наоборот, характер его, по мере того, как развивался, возбуждал нерасположение матери.
Когда престарелый граф Панин [148] , руководитель его юности, лежал на смертном одре, великий князь, имевший к нему сыновнее почтение, не покидал его постели, закрыл ему глаза и горько плакал. В числе окружавших графа находился г-н фон Алопеус [149] старший, который впоследствии был русским посланником при английском и прусском дворах и от которого я слышал передаваемый мной рассказ. Граф Панин был его благодетелем, и потому глубокая горесть овладела им при этой смерти; он стоял у окна и плакал. Великий князь, заметив это, быстро подошёл к нему, пожал ему руки и сказал: «Сегодняшнего дня я вам не забуду». Затем Алопеус был назначен директором канцелярии графа Остермана и долго спустя посланником в Эйтине [150] . Когда он оставлял Петербург, он пожелал иметь прощальную аудиенцию и у великого князя. Павел приказал сказать ему, что он может приехать к нему, но втайне (heimlich), через заднюю дверь. Он принял его в своём кабинете и снова уверял в своём благоволении, причём не только объявил ему, что в настоящее время ничего не может сделать для него, но даже предостерегал его не оглашать дружественных отношений, в которых он к нему находился, потому что это могло ему лишь повредить. Сын, который постоянно оказывал своей матери столько покорности, что неоднократно с негодованием отвергал предложения вступить на её престол, несмотря на то, что всё было к тому подготовлено, — должен был тем не менее питать оскорбительное для себя убеждение, что простого благоволения с его стороны было достаточно, чтобы повредить! Какая горечь должна была отравить его сердце!
148
Панин Никита Иванович, граф (15 сентября 1718 г. — 31 марта 1783 г.
149
Алопеус Максим Максимович (1748—1822).
150
М. М. Алопеус был впоследствии посланником в Берлине (с 25 июля 1802 года по 11 ноября 1807 года) и при отставке награждён чином действительного тайного советника (12 декабря 1807 года).
Его родной брат Давыд Максимович был также посланником в Берлине (с 25 апреля 1813 года по самую кончину свою 1 июня 1831 года) и возведён был императором Александром I в баронское (в 1819 г.), потом в графское (в 1820 г.) достоинство.
Отсюда родилась в нём справедливая ненависть ко всему окружавшему его мать; отсюда образовалась черта характера, которая в его царствование причинила, может быть, наиболее несчастий: постоянное опасение, что не оказывают ему должного почтения. До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания, и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных, необузданных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав. Екатерина II была велика и добра; но монарх ничего не сделал для потомства, если отравил сердце своего преемника. Многие, скорбевшие о Павле, не знали, что, в сущности, они обвиняли превозносимую ими Екатерину.
Великий князь являлся при дворе только на куртагах; на малые собрания в Эрмитаже его не приглашали: мать удаляла сына, когда хотела предаваться непринуждённой весёлости. Он не имел голоса в воспитании своих детей, ни даже в предположенной помолвке своей дочери с королём шведским. Придворные фавориты оскорбляли его в его родительских правах, так как им приписывал он, и часто не без основания, то, что делала его мать. Можно ли порицать его за это душевное настроение? Оно-то с самого начала внушило ему те странные меры, которые в его понятии должны были поддержать остававшееся за ним ничтожное значение. Он жил обыкновенно в Гатчине, своём увеселительном замке. Там, по крайней мере, он хотел быть господином и был таковым. Того, кто ему не нравился, он удалял от своего маленького двора, причём случалось, что он приказывал посадить его ночью в кибитку, перевезти через близкую границу и высадить на большой дороге, откуда изгнанник уже должен был сам добраться до первого встречного дома.