Царица бедных. Рассказы
Шрифт:
Петр Платонович с трудом пришил в себя. Холодный пот выступил у него на лбу, сердце шибко билось, пальцы, державшие сигару, дрожали.
— Сергея Владимировича, — в кабинет! — приказал он лакею.
Лакей ушел. Петр Платонович встал, прошелся немного, и по той-же лестнице поднялся в кабинет.
Управляющий его ждал.
— Вы были там… у этого рабочего? Узнали? Что он очень пострадал? — закидал его вопросами Петр Платонович.
— Пострадал не особенно… По собственной неосторожности! — спокойно доносил управляющий.
— Так, так! Но это нужно, все-таки, устроить, чтобы там никаких… понимаете? Поезжайте сейчас же, и отвезите его к жене… Он женат?
— И
— Ага! Так отвезите им от меня, ну, там, на елку, что ли, сто рублей, — Петр Платонович подумал немного, — нет, не сто, полтораста! Слышите?
Управляющий с удивлением посмотрел на хозяина.
— Помилуйте… — начал он.
— Прошу исполнить мое поручение! — с ударением произнёс Петр Платонович выходя из кабинета.
Управляющий в след ему пожал плечами.
— С ума он сошел, что ли? — бормотал он в передней, облекаясь в шубу, — вот они все таковы, самодуры! Чорт-бы его побрал, даже обедать не оставил! Это уж совсем гадость!
Отчего я умер?
Когда вам скажут: врач, лечивший меня и написавший официальное засвидетельствование о моей смерти, двое, трое моих друзей и знакомых, что я умер от астмы, от аневризма или от грудной жабы, — кстати, меня и лечили сразу от этих трех недугов, — не верьте им, — это неправда! Когда вам то же самое скажут мои близкие: жена и дети мои, не верьте и им, да, не верьте и им, потому что они тоже не знают, не догадываются о настоящей причине моей смерти. Ведь и они, наши близкие, к сожалению, так же слепы по отношению к нам, как и другие, менее близкие, даже еще слепее. Хуже, — они даже жесточе всякого постороннего, бывают к нам еще хуже, — часто случается, что они бывают, — конечно, не сознавая того, — нашими врагами. Что если бы любовь к семье требовала бы взаимности? К счастью, она — бескорыстна! Мало того, она самоотверженна. Ни один ребенок не может так самоотверженно любить мать, как любит она ребенка или как любить его отец. Да, и отец может любить самоотверженно, горячо, беспредельно… и при том, ничего не спрашивая для себя, любить исподтишка, из-за угла, каждый час, каждую минуту маскируя всю беспредельную глубину и нежность своего чувства…
Нет, не верьте, что я умер от астмы или от аневризма! Такою астмою, какою страдал я, — преблагополучно страдает 50 % всего человечества, и умирает кто от плеврита, кто от водянки, а кто так и от старческого маразма.
Я умер совсем от другого… Теперь, когда бренное тело мое лежит в гробу, какой-то унылый бедняк читает надо мною, и кроме меня и читальщика в комнате нет никого, следовательно, ничто не мешает мне думать, — теперь-то я могу вам сказать, отчего я умер, так как для меня нет теперь тайн и истина мне виднее всего. Я умер…
Но позвольте! Дайте мне сперва вспомнить, как я жил… История моей жизни, по внешности, очень не сложна, но это только по внешности. По внутреннему содержанию, — по психологии, как говорится, моя скромная жизнь не уступит ничьей другой. А между тем, по положению, я средний чиновник, то есть получающий от одной до полуторы тысячи годового содержания. Вот именно столько, то есть полторы тысячи, я и получал, но не с самого начала моей служебной деятельности, конечно, а под конец, в последние пять-шесть лет; раньше я получал меньше, а еще раньше и еще меньше…
Я припоминаю время, когда я получал 25 рублей жалованья в месяц. На моих руках была больная старушка мать и брат, учившийся в гимназии. Мне-то учиться не приходилось, хотя мне было всего 19 лет, и я только что окончил гимназию. Все мои товарищи, кончившие со мною, разошлись
Тогда, лет тридцать, сорок тому назад, — это еще было возможно — теперь даже в писцы не берут, если не представишь удостоверения в том, что окончил высшее образование.
Но и тогда мне горько было сделаться чиновником, да еще таким мелким, ничтожным. Я мечтал о другом, хотя мечтания мои были довольно неопределённые, туманные. Тяжелее же всего было расставаться с товарищами. Мне казалось, что все они, надевши студенческую форму, начали смотреть на меня свысока, как на что-то ничтожное, низменное.
Вначале у меня были попытки продолжения знакомства с ними; при встрече с товарищами я приглашал их бывать, заходить, и они заходили; но так как нам не о чем было разговаривать, — ведь, никого из их профессоров я не знал и лекций их не читал, — то посещения моих бывших товарищей становилось все реже и реже и наконец прекратились совсем. Потом, при встречах, мы перестали даже.
Новых товарищей среди сослуживцев, я не заводил. Не из-за гордости, должен заметить, что я чувствовал себя выше их, интеллигентнее. Мне ничто не нравилось в них; ни то, как они говорили, какие у них были манеры, ни то, что они делали. Их развлечения коробили меня своей вульгарностью; карт я органически не терпел.
Лишенный всякого жизненного интереса на стране, извне, — весь интерес своего существования я сосредоточил на семье. Мне кажется с этого и начался мой недуг, постепенно, незаметно подтачивавший мои силы! Ведь должен же был я отдать дань молодости, должен был в свое время и веселиться, и перебеситься, словом, проделать все, что полагается начинающему жить молодому человеку, — а этого-то у меня и не было, и я очень рано взвалил ярмо на неокрепнувшие плечи.
Да, когда я вижу юношу в студенческом мундире, здорового, краснощекого, с усами в стрелку, прячущего нос в бобровый воротник шинели или беспечно распоряжающегося в котильоне, я благословляю судьбу этого юноши, так как знаю, что у него есть родители, люди обеспеченные, не нуждающиеся, что они оградили своего сына от всякой скверны жизни, и что поэтому ему легко будет жить, легко учиться, легко даже сделаться впоследствии профессором. И так оно почти и бывает в жизни!.. Но ужас охватывает мое сердце, когда я вижу бедняка-студента, тощего, зеленого, в летнем пальто бегающего с одного грошового урока на другой, питающегося в дешевой кухмистерской, живущего в пятирублевой конурке, рядом с какими-нибудь подозрительными лицами, проводящими дни за водкой и картами и только по ночам выходящими «на работу». Я не отрицаю, что «пробиться» может и такой юноша, на что это ему будет стоить! Ведь в настоящую-то жизнь, со всеми её так называемыми радостями, придется вступить ему калекой, и хорошо еще если только физическим, а если нравственный? Если в нем, таком еще молодом, разовьются скупость, алчность к деньгам, карьеризм, бессердечие? И это чаще всего бывает с теми, кто рано взвалит ярмо жизни на свои неокрепшие плечи!
Со мною почему-то этого не произошло. Может быть, потому и не произошло, что я не хотел «пробиваться» и лекциям и беготне по грошовым урокам предпочел сиденье в департаменте! Ведь я знаю отлично, что мои товарищи бедняки вовсе не затем слушают лекции, чтобы после самим двигать науку, — никто из них не в состоянии был подвинуть науку на дюйм, — а только затем, чтобы быть начальниками отделений в том же департаменте, в котором я обречен был, несмотря ни на какую выслугу лет, не высовываться дальше столоначальника.