Царица иудейская
Шрифт:
На следующий день она просит меня взглянуть на дверь. Я говорю:
– Вы что, не видите, что я занят? Я на работе.
Она говорит «о’кей», уходит и возвращается в мой обеденный перерыв, как обычно, с чашкой кофе для меня и просит опять сходить с ней поглядеть на эту чертову дверь. Мне хочется сказать, что это мой обеденный перерыв, я в своем праве отдохнуть вместо того, чтобы смотреть на твою дверь. Но что-то меня останавливает. Все-таки она дама, да еще и заказчица, недаром Том твердит нам все время, что наше дело – чтобы клиент был доволен.
Она спрашивает:
– А сейчас как?
Я оглядываю дверь и так, и эдак. Пробегаю по поверхности пальцами, словно на ощупь оценю работу лучше, чем глазами, как будто я великий спец по венецианской штукатурке. Хотя, конечно, спец по сравнению с ней.
– Сейчас получше, – выдавливаю я из себя наконец. – Но вот тут… все-таки, вот, гляньте.
Я показываю на пару пятен в верхней части двери.
Она кивает. Она старается показать, что
И тут она начинает вести себя так, как ведут себя только женщины Запада: демонстрировать свою слабость, чтобы привлечь мужчину.
– Ой, мне высоко, – говорит она. – Мне туда не дотянуться. Я ведь небольшого роста.
Что мне на это ответить? Я стараюсь вести себя вежливо, готов помочь, но это уж слишком. Она хочет делать мужскую работу, но не может, потому что она не мужчина. Она рассчитывает на сочувствие: маленькая женщина, большой мужчина. Большой мужчина должен помогать маленькой женщине. Я мог бы ей объяснить, что наша женщина не сует нос в мужские дела. Стройка – мужское дело. Тут требуется физическая сила и рост. Ты маленькая женщина, так и не лезь делать мужскую работу, делай женскую работу по дому. Но она одна из тех западных женщин, которые считают себя равными мужчинам во всем, даже в строительстве, а я знаю, что должен вести себя корректно, поэтому ничего такого сказать ей не могу. Так что я молчу с минуту, обдумывая ситуацию и сдерживаясь, а потом говорю сухо:
– Встаньте на стул.
Поворачиваюсь и иду к выходу.
Она стоит на стуле, a стул шатается. Он чуть-чуть шатается, но достаточно, чтобы мне было ясно, что он может зашататься еще чуть сильней. Не то чтобы я об этом что-то такое думал. Я думаю только о том, что вижу: молодая женщина стоит на шатающемся стуле. Женщина, которая ведет себя неосторожно. Женщина, которая не понимает, что любой, кому придет в голову шаткость стула увеличить, может поставить ее в смертельно опасное положение. Я не утверждаю, что могу оказаться тем самым любым или что мне хочется поставить ее в смертельно опасное положение. Но у меня есть задание, и именно о нем я думаю, когда смотрю на эту женщину, стоящую на шатающемся стуле. Это оно внушает мне осознание того, что шатающийся стул может приблизить выполнение этого задания. Женщина может случайно сама упасть со стула. Это может произойти как несчастный случай, к которому я не имею никакого отношения. Никто не виноват, что женщина падает с шатающегося стула. Не будет никаких свидетелей, кроме самого стула и стен. Стены не умеют разговаривать. Если это произойдет в самом конце моего рабочего дня, я уже буду далеко отсюда, когда ее найдут. Как вы думаете: что может случиться с человеком, которому вздумалось красить дверь венецианской краской, которую вообще красить не надо, особенно, если этот человек – женщина без всякого опыта в таком деле, женщина маленького роста, женщина, которой приходится влезть на стул, чтобы дотянуться до верха двери? Никто не слышал, как я сказал «встаньте на стул», и никто не увидит, как я протяну руки к спинке стула и чуть-чуть его еще расшатаю, чтобы, когда женщина со стула упала, она упала бы как следует. Или как я подойду к лежащей на полу женщине и слегка коснусь кончиками пальцев ее шеи. Ее обнаружат не раньше, чем завтра утром, если только кто-то из соседей не придет жаловаться на шум от стройки или на то, что наши строительные машины заняли все места парковки на улице.
После работы я иду к своему другу Профессору. Я называю его своим другом, потому что он так сам себя называет. «Я твой друг, – говорит он. – Я друг твоего народа». Действительно, он щедр и готов помочь, что делает его скорее благодетелем, чем другом, потому что, хотя друг тоже может быть щедрым, Профессор щедр в определенном смысле: все, что он обещает для меня сделать, например, обеспечить мне правовую защиту, делается с определенной целью, которая является не моей, а его, Профессора, целью, несмотря на то что он любит представлять эту цель как мою или моего народа в большей степени, чем его собственную. Он говорит, что борется за меня. Он, профессор американского колледжа, специалист по арабскому, вместо того чтобы заниматься обычными мелкими проблемами академической жизни, борется за меня, никому не нужного палестинца. Он говорит со мной на моем родном языке, и поэтому мне легко с ним объясняться, так как на арабском я могу выразить любую мысль, не то, что на английском, на котором я говорю, как ребенок. Профессор говорит, что он может иметь все, что пожелает, но его больше заботит право моего народа на украденную у нас землю, чем его собственное tenure, т. е. бессрочная должность в колледже. Как это самоотверженно и чутко с вашей стороны, говорю я, и я вам крайне признателен за все, что вы для меня делаете. Но иногда мне в голову приходят мысли, которыми я с ним не делюсь, потому что знаю, что они совершенно не соответствуют тому, что он ждет от меня, своего ручного террориста, как он меня называет, хотя я таковым не являюсь. Как-то я попросил его не называть меня так, потому что таковым не являюсь, на что он улыбнулся и сказал: «О’кей, тогда я буду тебя называть моим отважным
Когда он рассуждает о документе, который даст мне право на жительство, он говорит, что у него есть свои каналы, чтобы его получить, а я не спрашиваю, что за каналы, так как он произносит это с многозначительным видом, намекая на то, что он важная персона, которая прекрасно знает, что делает, и приставать к нему с расспросами о том, какие это каналы и сколько времени все это займет, совершенно неуместно. Один факт того, что он готов помочь, должен сам по себе внушать уважение и даже восхищение. Я киваю, потому что грин-карта нужна мне больше всего на свете, больше, чем деньги, больше, чем моя малярная работа, даже больше, чем возможность соскочить с крючка тех парней, которых мы оба знаем, – еще одно благодеяние, о котором я собираюсь его просить. А что касается его «каналов», меня все-таки иногда так и подмывает спросить, почему он их так называет и отчего они так медленно работают. Он советует мне не беспокоиться: я должен полностью положиться на него и на его организацию. Я открываю рот, чтобы спросить, о какой организации идет речь, но он говорит:
– Послушай, мой ручной террорист, – хотя я много раз просил его так меня не называть: – Послушай, – снова говорит он.
Он усаживает меня на кушетку в гостиной, пока сам возится на кухне, наливает воду в чайник, открывает и закрывает шкафчики. Я слышу тихий свист чайника, иду на кухню и смотрю, как мой друг и благодетель наливает кипяток в стакан с листиками мяты на дне.
– Такой чай пьют в Марокко, – сообщает он, протягивая мне стакан чая с мятой.
– О’кей, – говорю я своему благодетелю, который все знает про то, какой чай пьют в Марокко, потому что он свободен в летние каникулы и у него достаточно денег, чтобы тратить их на поездки.
Профессор носит шелковые рубашки и темно-синие штаны, а щеки у него гладкие, как у младенца, и манеры у него обаятельные: смесь восточного гостеприимства, которому он, по его словам, научился у моего народа, и западной деловитости, которая свойственна ему от природы, так как он все же человек западный, профессор американского колледжа и убежденный либерал-радикал, как он себя называет с таким видом, словно раскрывает секрет, про который все знают, но мечтают услышать подтверждение. Я молчу про то, что считаю его так называемый радикализм чистой игрой: единственное, до чего ему на самом деле есть дело, – его пожизненная должность в колледже и все блага, из этого вытекающие. Мне не хочется, чтобы он увидел меня таким, каким я на самом деле являюсь: человеком, для которого получить грин-карту важнее, чем воевать с сионистским колониализмом. Если ему хочется видеть во мне борца за свободу, что-то вроде героя-идеалиста, пусть себе видит: как-никак, он единственный, кому есть хоть какое-то дело до моих иммигрантских проблем и который может мне помочь через свои так называемые каналы, не говоря уже о том, что он находит для меня работу, вроде этой, в бригаде Тома, маляром в доме Галии. Поскольку он стремится мне помочь, постольку я ему принадлежу.
В компаниях, на всяких тусовках Профессор представляется этаким носителем различных шляп. Если сначала я не понимал, что это за выражение, и действительно ожидал увидеть шляпу на его лысеющей макушке, то теперь я знаю, что оно значит, и вижу, что шляпа, которую он носит сегодня, другая, чем те, что я на нем видел до этого. Сегодня Профессор носит шляпу Тайного Организатора, и хотя сперва я не совсем понимаю, тайным организатором чего он сегодня является, он очень скоро мне сам все разъясняет.
Он, как обычно, начинает с моей грин-карты и со своих каналов, а затем, многозначительно кашлянув, добавляет: «Но все это после того, как будет выполнено задание с Галией».
Я знаю по опыту, что нечего и пытаться сбить его с новой роли, поэтому я ему подыгрываю и киваю головой до тех пор, пока не вижу, что кивания уже мало и пора что-то сказать – ну хоть пустяковый вопрос какой-то задать.
– Почему вы хотите устранить именно ее?
Он с минуту обдумывает мой вопрос и отвечает несколько невпопад, что готов предоставить ей еще два месяца жизни, и вместе с двумя месяцами, которые он уже готов был ей предоставить, это составляет в сумме четыре месяца. Бедная девушка понятия не имеет, что некто, о чьем существовании она понятия не имеет, только что удлинил срок ее жизни с двух месяцев до четырех. Профессор дает мне стакан чая с мятой, и мы сидим в мягких креслах в его просторной гостиной, размешивая листики мяты в стаканах, и чувствуем себя друг с другом весьма комфортно, пока я не говорю, что до сих пор так и не понимаю, какое Галия имеет ко всему этому отношение.