Царский наставник. Роман о Жуковском
Шрифт:
«Принято за правило не признавать ничего иного существенным, кроме настоящей, ощупываемой руками выгоды. Служа в настоящем Молоху, так называемой государственной пользе, приносят ему в жертву святыню вечной правды…»
Как и множество других тогдашних философов, романтиков, идеалистов (да и материалистов тоже), Жуковский разглядел наступление века жестокой «реаль-политик» и предвидел небывалое усиление кровавого Молоха, который уже готовился пожрать детей человеческих.
С Нового года Жуковский начал учить Сашу — сперва русским буквам и складам. Искал, как сделать сухое занятие увлекательным, — и находил. Дочка занималась
— Когда начнем по-русски, а? Ванн? Зи ферштейн? Понимаешь, Павел Васильевич? Или ты пока Пауль?
Почта из России приходила все реже. Меньше стало друзей, да и он сам был уже за десятилетним барьером отсутствия. Дела через переписку двигались медленно. Перевод декабриста фон дер Бриггена лежал пока без движения в столе. Жуковский решил оплатить автору всю работу из своих денег. Когда-то вот так же выкупал он на свободу своих и чужих крепостных, выкупал замечательного малоросса Шевченку. Что пользы в деньгах, если нельзя их отдать на доброе дело?
Однажды обнаружил среди почты бандероль со статьей: гнусная «Северная пчела» в Петербурге назвала его звездой первой величины. Смутное испытал чувство — и лестно, и противно, и за себя стыдно (что лестно). Писал об этом другу в Россию смущенно-иронически:
«У звезды сделался геморрой, и доктор Гугерт приговорил звезду сидеть в Бадене из уважения к органу ея сидения, который в сем случае одержал верх над органом ея разума и поэтического гения, так расхваливаемого Скверною или Северною Пчелою».
А в Бадене беспрерывно, уже третий месяц, шел холодный дождь, и погода была прескверная. И вспоминались все январи в Белёве и Мишенском, морозная мгла над Невой, сияние московских куполов… Россия. Неужто никогда уж больше не придется ее увидеть? Нет, в этом году он поедет непременно, что бы ни случилось… В крайнем случае оставит Елизавету с доктором и родителями и съездит хоть ненадолго, туда и обратно: Дерпт, Петербург, Москва. А лучше бы, конечно, всем вместе… Сашка будет вертеть головой («Это сто? А это сто? Вас?» — «Никаких «вас», я тебя как учил? Это что такое, папенька?»).
Работать у бюро ему стало трудно.
— Видишь, Саша, — жаловался он дочке, — устают ноги стоять.
— А ты сиди, папа. Сиди и ножками болтай.
— А сидеть тоже не могу. Кровь бежит в голову. Как бы это тебе объяснить?
— А ты болтай ножками…
— Не болтай зря. Скоро откинет ноги твой папа.
Саша насупилась и заплакала. Жуковскому стало стыдно. Умирать нельзя, работы по горло, а тайный голос говорит: «Спеши! Закончи труд!»
Прежде всего — воспитание детей, составление систематического курса их воспитания. Ведь что такое первое воспитание детей, кому должно принадлежать это святейшее и не разделимое ни с кем сокровище, как не отцу и матери? Кому можем мы уступить эту прелесть знакомства с первыми проявлениями душевной и мысленной жизни нашего младенца? Что сильнее может утвердить союз сердец между родителями и детьми?
Так как же можно называть это занятие сухим или обременительным? Нет, нет, это поэзия, это поэма, педагогическая поэма, в которую все входит и которой никто не может сочинить с таким
А тайный голос все нашептывал: «Спеши!» Жуковский не хотел верить, что это Его голос. Нет, это еще не смерть. Нет, нет! Вот только видеть стал совсем плохо и слух слабеет. А что, если назначено ему не кончить начатого — ослепнуть и оглохнуть?
Он провозился целый день с утра. Придумывал устройство для писания на случай слепоты. Опробовал — остался доволен. Потом усмехнулся: надо теперь какой-нибудь отвод придумывать на случай глухоты.
На дворе был 1851 год. Пустой, опостылевший Баден-Баден сузился теперь до одной комнаты. Выходить не хотелось. Вот уж поедет в Россию, тогда наглядится. Рвался всей душой. Но и побаивался тоже — путешествие, белизна русского снега, состояние Елизаветы, что с ней делать? Оставить под присмотром врачей или подвергать всем опасностям странствия, но под своим присмотром? Откладывать отъезд больше нельзя. Жуковский уже собирал вещи. Предвкушал встречу с друзьями — и Вяземского повидает, и Гоголя, и Булгакова, и еще многих, а главное — глотнет русского воздуха; другой там воздух, забытый уже, но помнится, что другой, и зима пахнет по-другому, и весна, и дым отечества…
Комната его была в беспорядке, но видел смутно уже, оттого и непривычный беспорядок не раздражал. Отъезд! Наконец-то. Наконец-то, после десяти лет — вот оно как сложилось: думал, год-два пройдут, и с молодой женой вернется, ан нет, судьба-затейница, грозная нешутейная выдумщица…
Волновался, конечно, — что будет и как? Как доберется, как выдержат глаза? Что с Елизаветой будет? Страшновато, чего греха таить…
Сидел в кресле, погруженный в эти смятенные мысли и предчувствия… Раздались Сашкины шаги на лестнице. Вот ножки ее затопали уж в комнате. Отчего ж так темно в комнате, день ведь еще…
— Ты где? Саш?
— Хир! Я здесь, папа. Погляди, какое новое платьице…
— Платьице? Ты где? Ничего я не вижу. Стой! Один глаз прикрою. Он закрыт… Не вижу. Послушай — зови скорей доктора Гугерта. Или Хелиуса позови. А маме ничего не говори. Испугаешь маму. Поняла?
— Позову. А ты видел мое платьице?..
Ушла. Дитя. Глупое еще дитя. Сиротой ей расти. Нет, нет, не смерть еще, а слепота — дело ожиданное…
Сашины ножки топали вниз по лестнице. Встал, хотел подойти к бюро. Наткнулся на раскрытый баул. Отъезд в Россию! Должен уезжать!.. Не будет отъезда… Испытал сразу и пронзительную горечь, и тайное облегчение. Белизна русского снега не повредит его ослабевшим глазам (им ничто не повредит больше…). Глаза его никогда больше не увидят белизну русского снега. Белая равнина. Березы в иглах инея. Занесенный холмик слева от Петербургской дороги. Маша. Мама. Азбука. Не доучил Сашку. Пашку еще и не начал учить…
Осторожно среди вещей пробрался к своему бюро. Скиталец, так и не достигший пределов отчизны, — это он. Длинная, бесконечно длинная жизнь в поисках настоящей веры и прощения. Агасфер, Вечный Жид. После долгого молчания нахлынуло вдруг, стихи потекли…
Солнце склонилось к горам Иудейским…
Его Агасфер не будет Вечным Жидом. Он будет «Странствующий жид». Надо придать его образу развитие и движение, а поэме — другой смысл. Страдание — животворный источник формирования души. К чему тогда все муки и страдания, если герой не обретет в конце прозрения?