Цецилия
Шрифт:
Тогда Цецилия кинулась к своему пюпитру и в порыве сердечного излияния написала госпоже Дюваль длинное письмо, в котором открывала ей душу свою и называла ее матерью. Прекрасная натура Цецилии была так способна чувствовать все благородное и великое!
Потом она возвратилась к своему подвенечному платью, своему главному занятию, главному развлечению свойственному счастью. Маркиза продолжала спать, по своему обыкновению, оставаясь по целым утрам в постели, читая или заставляя читать себе романы. Цецилия видела ее только в два часа, во время завтрака; между этими двумя женщинами была целая пропасть: одна была вся духовная, другая — вся чувственная. Одна
Что касалось Аспазии, Цецилия чувствовала к ней тайное отвращение; так что для того, чтобы не прибегать к ее помощи, в которой, может быть, та ей отказала бы, она условилась с одной доброй женщиной, жившей на чердаке того же дома и называвшейся госпожой Дюбре. Она всякий день сходила прислуживать бедной девушке.
Как мы уже сказали, маркиза сохранила сношения с некоторыми прежними друзьями. Эти друзья навещали ее время от времени в ее скромном жилище, в свою очередь приглашая ее к себе и предлагая располагать их экипажем, но маркиза стыдилась своей бедности. К тому же недостаток движения, к которому она привыкла в течение почти тридцати лет, сделал ее тучной: она была весьма толста, и всякая перемена места была для нее тягостна.
А потому она проводила жизнь в своей комнате, так же как Цецилия в своей.
Бедная девушка целый день мысленно или по карте следила за смелым кораблем, несшимся в другую часть света. Она поняла, что должно пройти по крайней мере три месяца, прежде нежели она сможет получить письмо от Генриха. А потому она не ожидала его, что, однако, не помешало ей вздрагивать всякий раз, как стучались в дверь. Тогда на минуту иголка дрожала между ее пальцами, потом являлся тот, кто стучался; ему обыкновенно и дела не было до Генриха, и Цецилия, вздыхая, опять принималась за работу.
Эта работа была чудом терпения, искусства и вкуса; это было не простое шитье — это было шитье гладью. Все эти цветы, хотя бледные, как те, из которых делают венки девушкам, которых ведут к алтарю или которых готовят к могиле, были живы и одушевленны. Каждый из них напоминал Цецилии какое-нибудь обстоятельство ее детского возраста, и, вышивая его, она говорила ему о том времени, когда жила она сама, эфемерное создание эфемерного солнца Лондона.
Однажды утром, когда Цецилия, по обыкновению, вышивала, постучались в дверь, но на этот раз она вздрогнула сильнее, нежели обыкновенно: ей послышалось, что звонит разносчик писем. Она сама побежала отпереть ему; то был он, и подал ей письмо. Она радостно вскрикнула. Адрес был написан рукой Генриха. Она взглянула на штемпель — штемпель был из Гавра.
Она едва не упала в обморок. Что с ним случилось? Как, едва прошло шесть недель после его отъезда, а она уже получает от него письмо из Гавра? Разве он возвратился во Францию?
Она держала письмо в руке и, вся трепеща, не смела распечатать его.
Она заметила, что разносчик стоит и дожидается; она расплатилась с ним и побежала в свою комнату.
Как ей нравилось улыбающееся лицо этого человека!
Она распечатала письмо; вместо числа, на нем было проставлено: на море.
Генрих нашел случай писать к ней; вот и все.
Она прочла следующее:
«Милая Цецилия!
Ваши молитвы, право, приносят мне счастье: вот, против всякого ожидания, я нахожу случай сказать вам, что люблю вас.
Нынче утром сторожевой матрос закричал: «Парус!» Так как, по случаю войны все настороже, то капитан и пассажиры вышли на палубу. Но через несколько минут узнали, что корабль был купеческий; мало того,
Не ждите же великого события, очень печального и весьма драматического. Нет, милая Цецилия, Богу не угодно было, чтобы ваше доброе сердце могло горевать об участи тех, которые везут к вам это письмо. Французский корабль, шедший из Гавра, был задержан, спустя несколько дней после своего отплытия из Нью-Йорка, тишью, продолжавшейся три недели, и опасался, что ему недостанет воды, прежде чем он достигнет Франции. Капитан послал ему дюжину бочонков воды, а я сел писать к вам, Цецилия, чтоб еще раз сказать вам, что я вас люблю, что думаю о вас ежечасно, днем и ночью, и что вы беспрестанно со мной, вокруг меня, во мне.
Знаете ли, о чем я думаю, Цецилия, смотря на эти два корабля, стоящие в ста шагах друг от друга, из которых один плывет к Пуант-а-Питру, а другой — в Гавр? Я думаю о том, что если б на одной из шлюпок, которые снуют между ними, я перешел с одного на другой, то в пятнадцать дней я был бы в Гавре, а через полтора дня потом у ваших ног.
И стоит только пожелать. Я бы опять увидел, увидел вас, Цецилия. Помните ли вы? Только это было бы, как говорится, глупостью и погубило бы пас.
О, Боже! Как мы не нашли какого-нибудь средства позаботиться о будущем, которое не отдаляло бы меня от вас? Мне кажется, что, ободряемый вашим словом, вашим взглядом, я успел бы во всем, что предпринял. Вы видите, Цецилия, что, осеняемый вами, я успеваю во всем, будучи даже вдали от вас.
О! Повторяю вам: это странное счастье пугает меня; боюсь, уж не покинули ли мы землю, Цецилия, и уж не на дороге ли мы оба к небу.
Простите за мои печальные предвещания, но человек на земле так мало создан для счастья, что на дне каждой из его радостей лежит сомнение, мешающее этой радости сделаться совершенным счастьем.
Знаете ли, как я провожу целые дни, Цецилия? Пишу к вам. Я привезу вам длинный дневник, где вы найдете все мои мысли, час за часом. Вы также увидите из него, что духом я ни на минуту от вас не удалялся.
Когда настанет ночь, так как на корабле запрещено иметь огонь, я выхожу на палубу, смотрю на великолепное зрелище заходящего в море солнца; слежу за звездами, которые одна за другой зажигаются на небе, и, странное дело, благодарность и благоговение к Богу погружает меня в грусть, потому что я спрашиваю самого себя, неужели Бог, двигающий всеми этими мирами, провидящий об этом вечном целом, заботится и о каждом человеке, простирающем к нему руки?
В самом деле, что значат для всемогущества и величия Божия эти мелочи нашей бедной жизни; что значат для него, великого, единого, счастливые или несчастные события нашего существования; что значит для этого великого жнеца, что несколько колосьев, в одном из миллиона полей его, называемых мирами, сломано градом или вырвано с корнем бурей?
Боже мой! Боже мой! Что, если ты не слышишь меня, когда я к тебе взываю, не слышишь меня, когда я умоляю тебя возвратить меня Цецилии, которая меня ожидает!
И вот, милая Цецилия, какие мысли приходят мне в голову. Каким-то случаем каждое письмо мое, вместо того, чтобы придать вам твердость, приносит вам только отчаяние? Простите, простите меня.
На корабле у меня появился друг: это кормчий. Бедняжка! И он также оставил в Грезенде любимую женщину. Потому, как он смотрел, вздыхая, на небо, я угадал, что мы братья по несчастью. Мало-помалу я с ним сблизился; он говорил мне о своей милой Женни. А я, Цецилия, простите меня, я говорил ему о вас.