Целомудрие
Шрифт:
— Я довв-олен… — тускло блестят холодные надменные глаза.
С растопыренными руками, словно сберегая драгоценный сосуд, идет вокруг попечителя «свита». Позади дочери — влюбленная фаланга учителей. Двери таинственной дачи закрываются наглухо.
Гимназисты свободны; старшие идут опять — кто в лесок, кто на речку. Тихонько, стараясь не показываться на глаза Карабанову, проходит Павел, прячась за спины товарищей, к преподавательской даче. Он видел, как вслед за попечителем туда вошли, среди учителей и дам, и штабс-капитан и жена географа.
«Как будет он говорить с ней? Как будет говорить с мужем ее?» — неотвязно стоит в мозгу Павла.
И снова рожок, и снова сигнал.
Спотыкаясь, бежит на цыпочках дряхлый преподаватель. Без шапки. Тощая вспотевшая шея. Жалко семенят ноги.
— Его превосходительство изволил…
Дальше ничего нельзя разобрать.
— Музыка! Музыка! — кричит штабс-капитан, одергивая мундир и спеша к выступающему в пестрой цепи дам попечителю.
Теперь лицо Карабанова исполнено почтения, самым неподдельным восторгом.
— Так точно, ваше превосходительство! — отвечает он на какой-то вопрос сановника.
Стараясь быть в сфере глаз высшего начальства, пробирается к своим музыкантам и капельмейстер Цезарь, прожевывая бутерброд.
Вокруг музыкантов уже собралась толпа. Не только учителя, не только учащиеся, но и все гости и служащие вышли на площадку.
— Рьюсский нарьедный гимн! — приказывает попечитель округа.
Все снимают фуражки.
— Гэсь-по-да… хорь-ом!
Все затягивают хором. Правда, торжественность момента несколько омрачается нестройным ревом подвыпивших, но главное — патриотизм, главное — горячность!
— А тепьерь… танцы…
Мигом очищают классные наставники площадку для танцев.
— Рьюсскую… Ка-заччьёк!
Воспитанники мнутся, преподаватели «внушают». Наконец выходит мальчик лет четырнадцати. Одобренный мальчик!
Гремит музыка. Мальчик танцует «казачка».
— Я довв-елен… довв-елен… — качается сивая борода.
Подается коляска.
— Здра-жела-ваш-пр-ство!
Коляска уносится прочь.
Вечереет. Стихает палящая жара. Старшие гимназисты бродят особыми кучками и таинственно шепчутся. Вот проходит инспектор Чайкин. С криком и ревом набрасывается толпа на старика. Лицо Чайкина дергается от гнева и страха.
— Качать! Качать! — ревут восьмиклассники.
Мгновенно вся площадь покрывается гимназистами.
— Назад! Стойте… или… я…
Инспектор недоговаривает. Лысая тщедушная фигурка взлетает на воздух вверх бородой. Вот на заходящем солнце сверкнула лысина. Сморщенное охающее лицо мелькнуло и исчезло. Взметнулись фалды. Кончили. Чайкин бранится. Но виновных не сыскать: горячность, любовь к начальству и Родине.
Поправляя разорванное платье, прихрамывая и ворча, спешит инспектор к учительской даче. Он, конечно, нелюбим, и в процедуре «качания» были ощутимы неприятности. Его брали «на сжатые кулаки».
Завидев «начало», прячутся учителя. Раз
Вот, отмахиваясь зонтиком, бежит от подвыпивших гимназистов «сам». Чтобы не уронить своего достоинства, он старается выступать солидно и выбрасывает ногами круто, как призовой рысак. Но у самой дачи он вдруг оробел и побежал.
Поймали. Грузно вскинулось тело директора. Нет сомнения, что упадет он «на кулаки». Вот он повернулся в воздухе и летит на поднятые руки выпуклым животом.
А вот, прихрамывая, бредут два гренадера: историк и физик. На спинах вицмундиры разорваны в клочья, на лицах ссадины.
Поздно вечером расходятся гимназисты. Уже нет на обратном пути блестящей военной выправки, да и самые трубы дудят беспорядочно и вразброд. «Подмокли» трубачи.
— Теперь я желаю знать все, и ты мне рассказывай! — строго говорит Павел Умитбаеву вечером и настойчиво держит его за рукав, заглядывая в глаза. Лицо его бледно и холодно. Умитбаев пытается отшутиться.
— Не понимаю, отчего ты так волнуешься, — говорит он. — Вина ты не пил, никуда не шлялся, не делал ничего, что делает Тараканов… Из-за чего же кричать?
— Я не кричу, я говорю тебе тихо, как другу, и ты мне отвечай: как и от чего заболел Тараканов и зачем он ходил в тот подвал к тем женщинам?
Лицо Умитбаева буреет, точно покрывается бронзой. Несколько секунд он недоверчиво смотрит Павлу в глаза и потом спрашивает:
— Но неужели же ты и в самом деле ничего не знаешь? Ведь тебе же шестнадцать лет.
— Да, мне шестнадцать лет, и я ничего не знаю, — глухо подтверждает Павлик и все не выпускает его из рук. — Но я хочу знать все это, а ты должен мне объяснить.
— Да тут, собственно, и объяснять нечего — дело очень простое…
Павел видит, что Умитбаев пытается увернуться, и прибегает к последней угрозе.
— Ты не друг мне, Умитбаев, и я тебя больше не знаю, если ты мне не расскажешь всего!
Они сидят на подоконнике в пустынном уголке коридора. Все разбрелись готовить уроки, и вокруг тишина.
— Говори.
— Ты надавал мне так много вопросов… — Умитбаев смущенно водит пальцем по стеклу. Смуглые щеки его буреют, глаза опущены вниз. — Зачем ходит в тот дом Тараканов? Это очень просто. Затем, что он вырос, а ходят туда все взрослые, которые не женаты… Да и женатые ходят… даже учителя! — добавляет он тише, но Павел останавливает его небыстрым, холодным, обдуманным замечанием:
— И это, по-твоему, очень просто?
— Ну да, конечно… — уже спокойно отвечает Умитбаев. Он теперь тих и ровен, исполнен здоровой житейской бездумности, и речь его катится мерно, лениво, обыденно. — Потому люди и женятся, что им нужны женщины. Ведь слыхал же ты хоть немного об этом?