Целомудрие
Шрифт:
— Вот это надлежащая бабочка — п'госто апельсин! — грассируя, говорит долговязый фон Ридвиц и причесывается, глядя в зеркальце. — По'газительная к'гасота!
И громко, преувеличенно громко раздается команда Карабанова. Самая большая медная труба, которой заведует толстый, как бык, восьмиклассник Шаповалов, оглушительно рявкает: «Ух! Ух!»
И сейчас же трубы поменьше подхватывают, и удар барабана врезывается в медные крики, и все трубы и валторны рычат, рассыпаются и жарят: «Тра-та-та! Тра-та-та! Ух, ух!»
Знают турки нас и шведы И про нас известен свет…—загремел «национальный» гимназический
Двинулись, дрогнули колонны.
— Т'гонулась с места г'гажданская классическая армия, — говорит Ридвиц.
На сраженья, на победы Нас всегда сам царь ведет!Идет, браво маршируя, гимназия. Кто-то наступает Павлику сапогами на пятки, кто-то поскользнулся, а вошедший в раж Тараканов уже кричит, вращая мутными глазами:
— Левой, левой, кошкины дети! Сено, солома — ать, два!
— «Преобразился еси на горе!» — подмигивая, кивает на него толстый Поломьянцев и строит рожи на своем бабьем лице. — Дербалызнем и мы!
Ревет музыка; стуча по булыжникам колесами, пробираются за колоннами извозчики. Часовых дел мастера, бакалейщики, галантерейщики, мясные приказчики толпятся у входов в лавочки и с улыбками разглядывают воинствующую гимназию. Рядом с Павликом, марширующим на левом фланге, идет Чайкин и старчески дышит, опустив голову, опираясь на зонтик морщинистой рукой.
Пестрая жидкая борода его взмокла, в складках губ, щек и носа уже лежат слои пыли. Как не страшно сегодня это старое пугало, как бессилен Чайкин и ничтожен и обыкновенен, отчего же завтра будет так грозен и велик?
Так не боятся все Чайкина сегодня, что тут же, почти подле него, одним рядом дальше, на ходу, маршируя и подпевая, откупоривает Поломьянцев свою посудинку с водкой и, командуя: «Левой, правой!» — делает несколько глотков. Не оглядывается Чайкин. Больше того: хоть и замечает Павлик, что глаза учителя скосились на Поломьянцева, но не подает Чайкин виду, что приметил неладное; старчески вздыхая, продолжает свой путь. А ведь Поломьянцев произвел демонстрацию на улице! Правда, теперь гимназисты идут уже по предместью, но все же он потянул из бутылки открыто, среди белого дня, и крякнул удовлетворенно, и спокойно закупорил, и опустил бутылку в карман. Не думает ли Чайкин, что пил Поломьянцев молоко? Или знает инспектор, что сегодня «гимназия не действует», что сегодня все упразднено?
Да, только раз в году, среди учебы, покорные дети системы делаются непокорными. Чайкин знает: это бывает на первомайской прогулке; будут качать учителей; бессильно взлетит на воздух даже сам директор — и не будет возможности противиться этому… Поднятое в воздух тело Юпитера упадет вместо ладоней на сжатые кулаки…
Клубится под ногами серая пыль предместья, в которой тонут сапоги. Подпевая маршу, шагают по пустырям окраины гимназисты, а вот войско проходит мимо низкого дома, стены которого вросли в землю, и в раскрытых окнах вдруг показываются растрепанные головы женщин, привлеченных музыкой. Слышится смех, какие-то странные речи, но не это привлекает внимание Павла: конечно, его удивило, что в окнах показались почему-то только женщины, одни только женщины, точно нарочно согнанные кем-то в подвал; но самые лица у женщин были какие-то особенные, не похожие на лица других. «Точно клейменые!» — сказал кто-то внутри Павлика, да так громко, что он содрогнулся. Словно каторжные и отверженные были собраны в этом доме, — какие-то не равные всем другим, жалкие, презренные, вконец изобиженные рабыни, несмотря на их развязный смех, подмигивания и шутки… Не понимая себя, не сознавая корней острого беспокойства, вдруг взворохнувшегося на сердце, Павлик, проходя мимо, смотрит в эти необычные, непохожие, накрашенные лица с усталыми, жестокими, словно провалившимися глазами,
За шесть лет пребывания в гимназии Павел увидел таких женщин» впервые, и его сердце было захвачено ужасом. «Что это? Что?» — хотел он крикнуть, но внезапно увидел подле себя побуревшее, смущенное, с опущенными глазами лицо старого Чайкина и рядом заалевшие лица молодых учителей — и услышал тут же дерзко-насмешливое фырканье старших гимназистов, подталкивавших друг друга в бока…
— Вот они и курочки — те-те-те! — крикнул с хохотом Рыкин.
А Павлик смотрел растерянным взглядом на этот страшный дом, смотрел, маршируя, всего несколько мгновений, но секунды, пока он проходил мимо этих словно потерявших человеческий облик женщин, показались ему часом жгучего стыда и мучений. «Курочки, значит, курочки!» — набиралось постыдного, уничтожающего знания его настороженное сердце.
— Вот оно что. Вот оно как бывает! — еще не понимая всего, угрожающе бормотал он и уже с ненавистью разглядывал лица учителей. Никто не объяснял ему, но познание жизни внедрялось в мозг, пропитывая его отравой.
Да, вот была на свете наука, которой его учили в гимназии, но, оказывается, была еще и другая наука жизни… И не преподается она в гимназиях, и в программах ее нет; она разъясняется мимоходом, при увеселительных первомайских прогулках: определяется известный маршрут, и вот по дороге показывается здание с низкими окнами и в нем — растрепанные, страшные, жутко смеющиеся женщины, на чью-то утеху согнанные в стадо, в подвал.
— Поди, многих подружек наши учителя повстречали! — громко проговорил Поломьянцев и повел по учителям ироническим взглядом.
Так ожесточилось сердце Павлика, так набухло оно в злобе и ненависти, что как только он услышал среди шепчущихся гимназистов: «Пансион без древних языков!» — сейчас же сам громко расхохотался, сливаясь с другими в циничном смехе, и повторил злорадно, с ожесточением:
— Пансион без древних языков!
Изумленное потемневшее лицо географа Колумба поднялось перед ним.
— Ленев, как вам не стыдно!.. — сказал с укором старческий голос.
И опять захохотал громко и вызывающе Павлик.
«Нет, как тебе не стыдно! — крикнул он немой мыслью своего опозоренного, оскорбленного, раздавленного сердца. — Как тебе не стыдно: ведь это для тебя там насажали этих женщин и кормят их. И ты — наш учитель, и мы пойдем по тебе».
Но так светит, так палит радостное, горячее весеннее солнце, что начинают таять ожесточенные мысли Павлика. Нельзя сопротивляться этому свету алмазному: что же из того, что люди скверны и грязны, разве солнце от этого хуже? Ниже оно? Темнее? Лучи его не так радостны? Пусть живут люди, как они хотят, а он, Павлик, будет жить под своим солнцем, вдали от людей, совсем один.
Может быть, и то, что теперь он уже за городом, также умиротворяет сердце. Они в поле, в ровно-зеленом, изумрудном поле. Здесь нет городской пыли, сутолоки и грязи, здесь свежая зелень и небо, здесь невинно и чисто. Клейкие листки травинок так приятно ласкают щеки, если к ним приникнуть; сейчас гимназия на отдыхе, начальство скомандовало «Вольно», можно присесть и даже лечь на траву.
Павлик ложится подле самой дороги, а красивый Умитбаев садится с ним рядом и, достав из кармана апельсин, предлагает: