Целомудрие
Шрифт:
Сбитый противоречиями, опрокинутый и растерянный, он едва успел спрятать альбом под стол, когда вошла мать, призывающая к обеду.
И всю ночь эту веяли над Павликом кошмары альбома. Причудливо переплетались они с демонами из книги и кружились хороводом над постелью восемнадцатилетнего, показывая самые стыдные части тела, кривляясь в дикой и позорной пляске, то приближаясь к нему и наваливаясь на грудь всей тяжестью, то удаляясь в воздухе и призывая к себе.
И совсем не мерцала в ту ночь таинственная
Он не мог скрыть от друга своего позора и открылся Умитбаеву во всем, в первый же день его прихода.
Сказавши Елизавете Николаевне, что займутся химией, заперлись они в комнате на два крючка, и достал Павел из-под стола альбомы и показал Умитбаеву.
— Вот, смотри.
Потемнело, почернело лицо Умитбаева. Жесткие волосы разом взмокли и прилипли к коричневому лбу. Руки его дрожали, когда перелистывали одну за другой зарисованные постыдные страницы, и бледный, точно в угаре шатающийся, смотрел через голову его Павел.
Были совсем необъяснимые картины: изображались какие-то военные в нерусских мундирах, нападавшие на женщин, вбегающие в окна с оружием за плечами и бросавшиеся на пол совместно с женщинами. Чем-то особенно жутким и даже зверским веяло от таких картин, и, однако, Умитбаев улыбался, хотя и зловеще.
— Это во время войны, — говорил он грубо хрипевшим голосом и весь сотрясался. — Во время французской войны; а это они ворвались к женщинам, которых ты видел на прогулке в мае; а это… это… Ленев, Ленев, — закричал он и поднялся. Его било как в лихорадке, со лба висели капли и струились по вискам. — Ты друг мне, Ленев, ты мне должен продать один альбом, я дам сто рублей.
Бледный и растерянный, отвел от себя его руки Павел. Если и вообще было много во всем противного, то еще противней стало. Через край било тошнотным и позорным. Отстранился Павлик и покачал головою.
— Разве ты не друг мне? Ты не можешь мне уступить? Двести рублей я дам тебе за альбом, только отдай мне.
Печально улыбался Павел. Губы его дрожали.
— Нет, я не продам тебе альбомы эти, — проговорил он медленно, ощущая горький вкус на языке, точно идущий от сердца. — Да, ты друг мне, но ты ошибся. Я не продам тебе альбомы, но если хочешь, бери их все.
Изумился Умитбаев. Глаза его стали круглы, ощетинились волосы. Рот раскрылся, и белые зубы блистали, как у волка.
— Что ты сказал?.. — Умитбаев говорил медленно, раздельно, цедя слова и задыхаясь. Радость, почти восторг, от которого мутило на сердце, заливали его лицо. — Ты хочешь отдать мне их даром… Ты… Ты…
— Возьми их все, — истерически закричал Павлик и, прежде чем Умитбаев двинулся, сорвал со стола альбомы, разодрал один пополам и начал топтать ногами, крича: — Возьми все… все… все…
Под его сапогами шуршали
— Ты с ума сошел, — прошептал он угрожающе и опять так толкнул Павлика, что тот отлетел к печке и ударился об ее угол плечом.
— Ты дурак, ты сумасшедший, деды собирали, а ты рвешь как дурак.
Весь гнев, вся ярость, налетевшие на сердце, вдруг рассыпались в
порошок, в пыль от одной фразы: «Деды собирали, а ты…» Это было так мерзко-смешно, постыдно-весело и, главное, смешно тысячу раз, что все чувства мгновенно истлели в душе, кроме смеха, и, засмеявшись тихо, спокойно сказал Павлик, блестя презрительно-холодными глазами:
— Ты напрасно рассердился: то, что собирали деды, я отдаю тебе все.
Чувство смущения залило бурое лицо Умитбаева. Он двинулся к Леневу с раскаянием, он сжал ему руку, его глаза смотрели извиняющиеся и тихие.
— Ты прости меня, я был грубый, ты очень хороший, Ленев, извини меня, что я толкнул.
«Не то же, совсем не то…» — крикнул кто-то внутри Павлика. Он видел, что Умитбаев смущен не тем, — он все объяснил себе по-своему, он поражался великодушию Павлика, сделавшего ценный подарок.
— Что же ты будешь делать с ним? — устало спросил Павел. Лицо его увяло, глаза смотрели как опозоренные, было тошно на душе.
— Как что? Смотреть, — быстро и убежденно ответил Умитбаев. Склонившись к полу, он заботливо подбирал остатки альбома. — Смотреть буду, гостям показывать…
«Вероятно, так и деды делали…»
— Это такая редкость, все любоваться будут, я и Бибик покажу.
Опять начало бледнеть лицо Павлика.
— Слушай, ей — никогда. Поклянись мне, что ей никогда не покажешь. Чистая и хорошая она.
Настала очередь рассмеяться Умитбаеву.
— Мало ты знаешь женщин: иная сама…
— Молчи.
— Иная сама рада…
— Молчи, Умитбаев.
Не лицо свое, которое мог Павел ударить, прикрыл Умитбаев — драгоценные альбомы. Стало смешно от всего этого Павлику. Гнев прошел, испарился.
«Пусть. Все равно».
Радостный, нагруженный альбомами, уходил прочь Умитбаев. Насмешливый притаенный смех звенел неслышно в лице его.
Остался один юный странный мечтатель. Один был он с загрязненным, опозоренным и поруганным сердцем своим.
Матери дома не было. Собрал он все обрывки бесстыдных рисунков и сжег их в печи. Печально и позорно смотрели на него, корежась в пламени, части нарисованных тел. Еще более почему-то стыдными казались они, отделенные, разорванные в разных местах.