Целомудрие
Шрифт:
— Я не спал, но так стало мне радостно, Умитбаев! Какой день солнечный, какое небо синее!
Еще недоверчиво взглядывает на Павла Умитбаев. Нет ли тут чего, за этой лаской открывшейся? Не таится ли темное? Или в самом деле может сделаться двадцатилетнему так сразу легко? Не потому ли, что двадцать лет? Что в душе двадцатилетнего — лазурь и солнце?
И окончательно рассеиваются страхи Умитбаева.
— Вот станция, я иду с тобою пить кофе! — улыбаясь, говорит Павел. И сам не знает, сам в недоумении: почему ему стало так внезапно хорошо? Не потому ли, что и в его жизни пасмурной
Бодро шагая на морозе, идут юноши в фойе вокзала.
Для Умитбаева праздник — такое преображение Павлика. Он сидит рядом с ним сияющий, он посматривает на всех гордо, он заказал на радостях лакею такую гору печений и кофею, что тот все посматривает на дверь: когда же остальные придут?
— Нет, мы двое, мы только двое, мы для двоих заказали! — поняв его ожидание, разъясняет Умитбаев и смеется, потом взглядывает на Павла, и смеются оба вместе, и, как когда-то раньше, где-то и когда-то раньше, в какой-то радостный день, и лакей присоединяется к общему смеху, и вот смеются все трое, кому в сложности едва ли более шестидесяти лет.
— Мы такие голодные, что и еще бы съели! — продолжает Умитбаев, потом указывает Павлу на окаменевшие в вазах апельсины и яблоки, на расставленные еще в прошлом столетии по буфетному столу бутылки бордо, и опять смеются оба, глотая похожий на ваксу кофе, заедая его булочками, в которых вместо изюма припечены мухи и косточки миндаля.
— Еще только ночь — и мы в нашем городе! — гулко и весело разносится по залу гортанный говор Умитбаева, так весело, что озираются на него жующие осетрину чиновники и старушки и подмигивают друг другу, словно говоря: «И мы были такие, и мы свое пожили».
Бьет звонок, лакей не может управиться со сдачей, Умитбаев волнуется, дополучить надо восемь рублей, но умиротворенно-благостно поглядывает на него Павел, и киргиз снова смеется и хлопает по плечу друга и тащит его.
— Пускай возьмет себе восемь рублей, пускай подавится!
Оба бегут к выходу и смеются на догоняющего их лакея, и машут ему рукою, чтоб оставался, а колокол уже бьет отходную. Едва вспрыгнув на подножки, они уже едут, и улыбается молодым людям даже зажмурившийся на минутку жандарм.
В самом деле, отчего сразу так легко стало? Недоумевает Павел, старается отгадать, но нет тяжести на сердце, на нем легко, светло, невесомо, то ли оттого что небо блещет бирюзою, то ли оттого что солнце сыплет алмазами, а может быть, и оттого, что двадцать лет это то же, что бирюза rf алмазы, только нет тяжести на душе даже тогда, когда думается о Тасе: будет радостно, будет светло.
— Если бы было лето, мы бы поехали по Волге, — говорит Умитбаев, оживленно блистая глазами. — Но и теперь, и зимой мы довольно повеселимся: уж хочешь не хочешь, а я завезу тебя на неделю в аулы, ты помнишь Бибик, мою вторую жену Бибикей?
Болтает монгол, строит разные планы, а Павел не возражает. Отдалился от Москвы — и приблизился образ милой мамы; не все о себе, надо и о маме подумать: вот он какой — короб со сластями, но лучший подарок ой не в этом везет.
Наконец-то он успокоит и маму. Это не шутка — в потайном кармане он везет матери восемьсот
Странно, совсем нет болей в сердце; неужели эта боль действительно только до известного расстояния, переехали грань — и вдруг горечь оборвалась, как резиновая ниточка, новые интересы, новые ожидания взвеяли, как-никак, а он увидит родной город, родственников, там живут тетя Фима и Ната, и разные Нелли и Кати, и Олеги и Стасики, и Кисюсь и Мисюсь.
Все был Павел мальчиком, теперь является студентом; и мало того — студентом, он приезжает в свой город писателем, добившимся громкой славы. К нему станут приставать дамы с альбомами, он может написать каждой все, что захочет, в уме он мнит себя почти что Пушкиным; прелестные строки носятся как стрекозы в его памяти, он цитирует их на память, лицо его приняло утомленное выражение, он видит себя окруженным роем жаждущих и лениво говорит:
Когда блистательная дама Мне свой in quarto подает,— То холод, дрожь меня берет. И шевелится эпиграмма Во глубине моей души,— А мадригалы им пиши!Да, вон оно как вышло, как подкатилось, для того городка Павел, конечно, знаменитость, его рассказы из народного быта помечены наименованием города, уж конечно дяди и тети выписывают семейные журналы, им ведомо, кто такой Павел Ленев, они воззрятся на него с почтением,—
А мадригалы им пиши!Яркое солнце («солнце славы», — приходит в голову Павлику) подкатывается словно к самым стеклам вагона и потом быстро падает за горизонт. Но не меркнет еще с его уходом в воздухе; небо все еще осиянное, все пропитано перламутром, воздух из-за окна, из-за двойных рам, кажется весенним, все умыто и прибрано на снегу; а вот падает и вечер, и он такой же милый, потому что за ним ночь, а с утром — родина и ненаглядная, единственная, старенькая мама.
Не спят всю ночь, до рассвета беседуют други. Как подъехать к дому матери незаметно, как сделать сюрприз ей, как внести куль с московскими мармеладами и пастилами, как ознаменовать первый день прибытия к пенатам.
— По-моему, фестиваль надо, чтоб дым коромыслом! — предлагает Умитбаев.
Павел видит, что друг его достаточно пообтесался в столице, он умеет говорить складно, по-салонному, — то-то в своих аулах произведет эффект!
— Можно бы было попытаться собрать всех однокашников, — говорит он еще. — Теперь праздники, на Рождество домой приезжает всякий, не может быть, чтобы не съехалось менее половины выпуска, а если даже налицо и половина от половины, то можно так начудить!..