Целомудрие
Шрифт:
— Да, да, я вас понимаю, я рада, что вы высказались, тем более что я вижу, как вам тяжело.
— Если бы мне и теперь остаться? — говорит Павел. Губы его ссохлись, он бледнеет. — Если бы мне позволено было остаться с тем же чувством, что… — Волнение обрывает его слова, на щеках его желтые пятна, он сказал что-то громадное, она сейчас же уйдет и не покажется ему никогда больше; но этого не происходит, Тася по-прежнему в кресле, сумрак окутал всю комнату, и не видно лица ее.
— Я хотела бы, чтобы остались мы дружны… — точно с усилием пролетает по комнате ее шепот. Она скрывает, она манит затаенную глубину его мысли, как бы подменяя ее. — Мы были дружны в детстве и можем друзьями остаться… Ведь вы об этом говорите сейчас?
«Нет,
— Да, я говорил об этом и этого ищу.
Словно облегченный вздох вырвался из груди Таси. Она сейчас же подходит к Павлу, она протягивает ему обе руки и жмет их, она улыбается скорбной улыбкой и скорбно говорит:
— Теперь я спокойна, мне радостно, вы понимаете, конечно, что теперь больше дружбы к вам ничего не могу обещать.
И с растерзанным, придавленным чувством он слушает то обыденное, что может говориться между друзьями; она напишет мужу, что встретила друга детства, немного он уже знает об этом; когда муж приедет, они будут видеться чаще, они могут подружиться, ее муж недурно играет на рояле, он очень любит искусство, и они могли бы проводить нескучные вечера
Опрокинутый, подавленный тем хаосом обыденности, которым люди отгораживаются от подлинных чувств, который спасает их от всего необычайного, что сметает привычные удобства жизни, возвращается Павел к себе. Не того ожидал он от этой беседы, она хоронит его мечтания, она дает жизни его иное направление… но как жутки, как печальны и притаенны были взгляды ее, когда говорила она обыденное! Как лицо ее было отуманено и печально; она стояла в то время с ним рядом, он хорошо мог видеть ее, лицо ее все было повито болью и грустью… Отчего это было так? Отчего?
Как бы то ни было, основа знакомства положена; Павел может бывать теперь в ее доме, он познакомится ближе с мужем, он сделается их частым гостем, другом; но будет ли ему от этого радость, не горькие ли цветы взрастут на этом новом поле, как знать?
Ничего не знает и только чувствует Павел, что нетленными цепями приковано отныне его сердце к Москве. Вот и сейчас лежит перед ним письмо матери, милой мамы, не первое на этой неделе, пришедшее еще два дня назад, но, к стыду Павла, еще не распечатанное.
Забытая, милая, единственная мама; пока был он меньше, когда нуждался в заботах, тогда связаны были две души неразрывно; теперь вырос Павлик, он студент университета, писатель, самостоятельный гражданин столицы, теперь не так нужна ему мама, не так близко ее лицо милое, бесконечно усталое, с бесценными морщинками на висках и лбу, с руками тонкими, прозрачными, иссушенными неустанной работой.
Покрывается краской лицо писателя; смущенно-дрожащей рукой он раскрывает письмо, из писателя он делается читателем. Еще две недели тому назад сообщила мама тревожные вести о здоровье тетки Анфисы, у тетки отекали ноги, плохо работало сердце… «Хотела бы я к сестре в деревню приехать, да сам знаешь, трудно мне проехать на лошадях сто верст», — писала она в прошлое воскресенье, а теперь пишет, что ехать ей не придется, умерла старая, вечно брюзжавшая тетка Анфа, приказала кланяться и жить долго; на этих строках расплылись чернила, и с громким внезапным рыданием приникает Павел губами к этому высохшему местечку маминых слез, и встает со своего стула и ходит по комнате, отыскивая чемоданы; конечно, он сейчас же поедет, он не может оставить маму одну в горе, много темного, и злого, и эгоистичного было в последние месяцы в его жизни, но он заставит себя уехать к маме, он бросит здесь все…
И тотчас же сердце его сжимается болью и страхом. Уехать из Москвы в далекий окраинный город, уехать от той, которая здесь дышит, вот за этой стеною? Нет, как могло
Приникает вновь к письму с тайной жаждой увидеть в нем подтверждение своей мысли — отказа ехать. Так и есть, тетку похоронили в церковной ограде, рядом с «папочкой», ее старым отцом; теперь ехать нет смысла, но вот что-то стоит и насчет приезда, мама пишет осторожно, что хорошо бы было, если б Павел заглянул в старый дом, в деревню, там осталось все без призора, не может приехать мама по старости, а без Павла, единственного в доме мужчины, уж конечно расхитят все достояние тетки, ее вещи, платья, посуду и серебро. «Конечно, у тебя много своих забот и занятий, — не без смущения читает Павлик дальше в письме, — но все же, я думаю, не избежать того, чтобы мне или тебе приехать; как-никак надо принять наследство, у Анфисы было завещание; если ты напишешь, что не приедешь, конечно, поеду я».
И с дрожью в сердце задумывается Павел; ему неловко, неприятно, ему мучительно стыдно, но он знает, что не поедет, что не может выехать из Москвы. Неприятное у него лицо, лукавое и неискреннее, он со смущением поглядывает на себя в зеркало; как может он уехать от лекций в университете? Правда, скоро рождественские каникулы, но как раз во время каникул нельзя будет и заняться в деревне делами с имуществом; то, что мама ждет и имеет право ждать сына на праздники, мимо этого хочется проскользнуть быстрее, нет, нет, что скрывать от себя? Он, конечно, не уедет, зачем тянуть безрезультатно мучения — лучше решиться разом; он берет перо и пишет телеграмму, что занятия не позволяют ему приехать на праздники, что после Нового года постарается заглянуть.
Сложив листок с телеграммой, спешно берется за шляпу. Надо скорее подать депешу, надо покончить с этим новым мучением, надо скорее ее увидать.
Увидать ее — это, конечно, не маму; что осиротевшая мама где-то за тысячу верст в далеком городе, среди осенней стужи и скуки одна, об этом не помышляется; не думается также и о том, что вот была на свете тетка Анфиса, ходила в капоте, с папильотками на голове, пирожки ела и бранилась — и вот нет ее, лежит в сосновом ящике под землею; нет, в самом деле, теперь не поможешь, о чем же думать? Павел старается прибавить шагу, подает телеграмму и, не будучи в силах сдержать в себе улыбку, с облегченным сердцем направляется к себе домой. Да, конечно, мама будет огорчена, что не увидит его на праздниках, но она должна же понять, что занятия в университете не шутка, она не обидится, она добрая, она…
Мелкие уколы смущения быстро исчезают; осенний день, крепкий, редко солнечный, бодрит душу; в самом деле, ехать бесполезно, а уехать трудно и страшно… Уехать теперь… от нее, которая почти рядом? Которая обещала дружбу, которая смотрит так притаенно-горько, тая что-то неназываемо прекрасное в сердце своем? Что, если этому тайному будет суждено открыться? Что тогда?
И сладкие слезы и смех закипают в душе девятнадцатилетнего. Он вспоминает, что завтра его день рождения, ему исполнится двадцать, с послезавтрашнего дня ему пойдет двадцать первый год, он уже не юноша, а молодой человек, она, эта, с необычайными глазами, должна почувствовать в нем мужчину, способного на громадное решительное дело, на подвиг, смертный подвиг любви.
И тут же, только решив о подвиге, заходит молодой человек в магазин модных вещей и покупает себе дорогой светленький галстук и идет, довольный, к дому, думая о том, что завтра явится к Тасе в нем.
А ночью опять посещают горькие мысли о маме, о его неблагодарности к ней; Павлу не спится, он переворачивает подушку, он представляет себе, как далеко, в маленьком невзрачном доме, сейчас, в эти мгновения, лежит на постели в бессоннице его одинокая, им покинутая мама, старушка мама, которую он бросил, и призывает его и зовет, и простирает к нему руки — эти бледные старческие, бескровные руки, выходившие его.