Целомудрие
Шрифт:
— Вы что же, вы постоянно живете здесь, в этом садике? — все больше изумляясь, говорит Павел.
— Нет, я везде живу, всюду. И сюда к цветикам захожу, и в лес, и на речку. Вот колышки подставлю — и отойду. На речке уберу камешек, чтобы вольготней воде бежалось, в леску выполю ежевику, чтобы гуще цвела. Я всюду, я — Федя! Вот выспался — и теперь к батюшке пойду.
— Куда вы идете? — не понимая, спрашивает Павлик.
— К батюшке, к благочинному, там коровки. От коров навоз уберу, сложу на грядки. А батя почитает мне про апостолы… Был, барчучок, Павел апостол и долго был
Последние слова старичок говорит уже из-за кустов. Вот и ветки хрустят под его лаптями. Уходит. Ушел. «Странный он — и маленький!» — говорит про себя Павел. Потом порывается вслед ушедшему в чувстве непонятного влечения и кричит:
— А вы сюда заходите! Непременно заходите! Уж не видно блаженного. Лишь ветки звенят в отдалении, да следок стоит в воздухе, словно ладаном покурили.
Теперь Павлик забирается в лес, а лее — за домом.
Очень уж любопытно было, что там галки кричали, — трудно было не зайти посмотреть.
По маленькой жиблой дощечке проходит он через канаву. Не то канавка, не то речка такая — тихая, не журчит. И если во дворе еще шумно (хотя дом стоит и на отлете от села), то в лесу такая тишина, что точно слышится, как деревья растут. Сыростью и прохладой веет над стволами осокорей; какой-то белый пух слойками лежит на крапивнике и репьях. Узорчатая смородина пахнет крепко; полдень, галки, верно, на хлебе, и в лесу тишина.
Идет Павел, а к куртке его никнут, кружась, пушинки. Откуда они? С деревьев? Цвет ли это осокорей? Широкие зеленые лопухи испещрены белым галочьими следами; черная малина должно быть, это и есть ежевика кажет из жирной зелени свои нарядные шишечки; вероятно, и здесь был когда-то помещичий сад: цветет шиповник розовыми цветами; часть уже отцвела, и видны среди листов словно зеленые ягоды. Куда же ушла жизнь? Отчего гак тихо в лесу? Где все те люди, что населяли эти места? Эти осокори были когда-то кустиками, и около них радостные люди ходили; этот одичалый шиповник разве не розами цвел? И умерли люди, но остались вечными деревья; умерли те, которые шумели и говорили; остались тихие, полные молчания деревья.
Думает, думает Павлик, а на душе не делается ни печально, ни страшно. Почему не знает. Только нисколько не печально.
На полянке, где расступились деревья и видно небо, под серым облаком висит неподвижно, точно привязанная к нему веревочкой, черная птица с тупыми крыльями, похожая на прямой старинный галстук. Что она смотрит? Смородину? Ежевику? Или дожидается, когда галки прилетят?
«Буль, буль, буль», — говорит где-то вода. Павлик идет на звоны и видит речку, застенчиво и скромно бегущую по серым камням. Кое-где берега нависают, там она, видимо, глубже, а на дне видны все гальки — взять бы и пересчитать.
«И в лесу хорошо! — говорит себе Павлик, — Вообще в деревне все хорошо: и цветы, и люди, и лес».
Вспоминает про вчерашнюю встречу с Федей блаженненьким. Разве такие люди бывают в Москве? В Москве гремят извозчики, конки, стоят с саблями городовые, а здесь так тихо, так тихо и покойно, что не надо отсюда уезжать.
— Го-го-го! — говорит голый мальчик, сидящий верхом на
Лошадь взмахивает хвостом и, морща шкуру, осторожно спускается к воде. Опускает косматую голову, пьет воду, и, выдвинувшись, Павел смотрит, как подбирает лошадь губы и цедит воду сквозь стенки зубов.
— Но, но! — пискливым голоском кричит на нее мальчик и толкает лошадь пятками в бока.
Лошадь еще подается к воде, потом вступает в нее по колени, потом, встряхнувшись, бросается дальше и плывет, фырча, по речке, а на ее спине, гогоча и встряхивая волосами, плывет мальчишка.
— Ну как же здесь хорошо!
Наглядевшись на это купанье, вдоль лесного овражка пробирается Павлик к дому. Кривые избы стоят на опушке, черные, с крохотными закопченными окнами; за опушкой опять осокори и крапива выше Павликовой головы: идти надо сторожко, и руки надо спрятать в карманы, чтобы не острекать.
«Пожалуй, мама теперь беспокоится», — думает Павлик и прибавляет шагу. Вот еще только овражек пройти, а там и дом. «Ну как же славно в лесу, как чудесно и радостно!»
Тихое бормотание доносится со дна оврага. Он неглубок, и берег его обрывист. Можно не спускаться в него, обойти и к дому. Кто, однако, бормочет там на дне?
Подходит Павлик к краю оврага и пугается. В овраге двое: один с черной бородою, лохматый, а другая — баба, в красной юбке, и черный, должно быть, убивает ее, навалился на нее и ворчит.
И, вспомнив, что в лесу бывают разбойники и надо кричать в таких случаях «караул!» — Павлик всплескивает руками и кричит: «Караул! Разбойники!» И сейчас же чернобородый мужик поднимается с побуревшим свирепым лицом и грозит Павлику кулаками и кричит:
— Ах ты, дурак бесстыдный! Да я тебя, собачий кот!..
Собрав все силы, бросается от оврага Павлик.
Он закусил губы, лицо его бледно, он стремглав летит по крапиве к дому. Весь дрожа, ничего не понимая, он думает об одном: если это был разбойник, отчего же и женщина, которую он хотел спасти, так на него рассердилась? Ведь он же видел, как сердито поднялась и баба. Точно и ее он слышал негодующий крик. Отчего же и она рассердилась? Отчего это бывает так?
Две недели после этого Павлик не показывался в лесу, оставаясь лишь с цветами. Когда же потом пришел в рощу с поваром Александром, разбойников в овраге уже не было. Он спустился и на дно оврага: не было ни ножей, ни ружей, ни награбленных червонцев.
Раз после обеда, когда Павлик хотел, по обыкновению, убежать в свой садик, мать попросила его остаться дома.
— Придет учительница, Ксения Григорьевна, надо тебе с ней познакомиться, — сказала она.
— Разве теперь мы не будем учиться вместе с тобой?
— Нет, мы будем и вместе, но теперь уж пора подумать о подготовке в гимназию, и ты, может быть, поступишь в сельскую школу.
Учиться! Это было нечто противное. Еще терпимо было, когда над этими скучными правилами и таблицами склонялись милые глаза мамы; а учиться с чужим человеком — нет, «овчинка не стоит выделки».