Цемах Атлас (ешива). Том второй
Шрифт:
— Мне некуда идти, — устало и печально ответил Мойше Хаят-логойчанин, усаживаясь на кровать и становясь похожим на человека, пробегавшего весь день в поисках подаяния и вернувшегося вечером домой ни с чем. — Что мне, к двадцати двум годам идти учиться ремеслу? Я, может быть, и раньше этого не мог, я ведь сын логойского раввина. От своего отца я унаследовал склонность к спорам, а не сильные руки, пригодные для работы. Не только Цемах-ломжинец, но и мой дед, и отец тоже отравили мое сердце. В канун каждого новомесячья, справляя малый Судный день, мой дед, старый логойский раввин, бил себя в грудь, каясь в грехах и произнося великую исповедь учителя нашего Нисима [123] . Что уж говорить о большом Судном дне! Тогда мой дед старался отыскать у себя как можно больше грехов. Он верил, что согрешил по алфавиту и, каясь, бил себя в грудь по алфавиту: «Мы виновными были, изменяли, грабили…» [124] В своем завещании он написал, чтобы его после смерти проволокли по земле, подняли и бросили, положили ему камни на сердце, сожгли волосы на его груди, чтобы он подвергся всем видам казни, полагающимся по закону Талмуда. Точно так же, как дед, бил себя в грудь и мой отец, младший логойский
123
Рабейну Нисим (древнееврейск. «учитель наш Нисим»), известен также как рав Нисим Гаон и рабби Нисим бен Яаков (ок. 990-1057) — глава ешивы в городе Кайруане в Северной Африке, автор целого ряда книг.
124
Отрывок из покаянных молитв «Слихот». На древнееврейском языке эта фраза построена в алфавитной последовательности — «Ошамну» (алеф), «богадну» (бет), «гозалну» (гимель) и так до последней буквы еврейского алфавита «тав».
— Вы бредите и болтаете глупости! — Хайкл повернулся на стуле и ощутил боль в животе. — С одной стороны, вы зажигаете огонь в святой день, а с другой — рассказываете о том, что чувствуете себя грешным, потому что ваши дед и отец каялись в грехах.
— Вот! Вот! Вот! — всхлипнул Мойше Хаят-логойчанин. Да, он оскверняет святость Судного дня и отрицает все — Новогрудок, Тору, даже Бога. Тем не менее он чувствует, что грешен. Часто он лежит здесь, в этой конуре на кровати, и мечтает обо всем, что нельзя делать. Вдруг он увидел здесь, в этой могиле, родителей и деда. «У тебя на уме пожрать и выпить, — кричит ему дед. — Для обжоры и пьяницы украсть тоже не проблема, лишь бы брюхо набить». А отец вздыхает: «Не думай, сын мой, о девушках, думай о том, чтобы быть богобоязненным евреем». А мама плачет: «Дитя мое, ты ведь лежишь с непокрытой головой!» Его сердце сжимается от жалости к родителям. Голова становится тяжелой, как камень, оттого, что он лежит на кровати без ермолки, волосы на теле колют его самого за то, что он ходит без арбеканфеса.
— От отца и деда я унаследовал склонность к покаянию. Бить они меня не били, это делал мой меламед. — Мойше Хаят-логойчанин скривил от отвращения лицо, как будто вспомнил о каких-то влажных, мягких, скользких тварях, заползавших на его голое тело. Он поднялся повыше на кровати, так, что его спина прикоснулась к стене, и стал рассказывать о логойском меламеде: — Это не был какой-то грязный еврейчик с нечесаной бородой, с медными ногтями резника и глазами ангела смерти. Он как раз был упитанный, расчесанный и в чистой одежде. Спокойный, с подкрашенными в черный цвет усами сладострастника. К тому же он был знаток Библии и древнееврейской грамматики. Если какой-то мальчик был в чем-то виноват, меламед не хватался за хворостину и не приказывал ему снять одежду. Напротив, он смотрел на ученика очень дружелюбно своими большими ясными глазами. Потом медленно разглаживал большим пальцем свои подкрашенные усы, еще медленней вынимал маленькую книжечку с жемчужным шнурком вместо закладки и остро отточенным карандашом записывал в книжечку меленьким аккуратным почерком, сколько розог причитается такому-то. Наказания он осуществлял по пятницам. Это было для него таким же удовольствием, как поход в баню. Он запирал дверь, занавешивал окна, и в комнате воцарялась тишина. Меламед произносил перед учениками речь, начинавшуюся стихом из соответствующего недельного раздела Торы и заканчивающуюся перечислением прегрешений каждого ученика. Только после этого он брался за работу. Порол он медленно, с заметным удовольствием, и при этом отсчитывал по-древнееврейски, как первосвященник во время служения в Храме: «Один и один, один и два…» [125] Он втягивал в это дело и мальчишек. Двое из них помогали ему, а потом сами получали свою порцию. Оказывается, что удовольствие от созерцания того, как порют других, иной раз больше, чем боль и стыд быть выпоротым. Родители не должны были об этом знать, и мальчишки хранили тайну. Оно того стоило. Они знали, что целую неделю можно шалить, шляться без дела, и лишь в пятницу задница получит заслуженное наказание от меламеда.
125
Мишна, трактат «Йома», 5:3.
— Мораль, конечно, не во всех деталях соответствует притче. Мой меламед был сластолюбцем и спокойным садистом, а Цемах-ломжинец — садист яростный и горячий. Он избивал меня розгой своего мусара, а мои придурочные товарищи, те самые, которые теперь меня избегают, набожно кивали своими телячьими головами в знак того, что согласны. — Мойше Хаят посмотрел на дверь, как будто боялся, что кто-то может подслушивать. — Прежде чем Цемах-ломжинец вернулся в ешиву, он насытился всеми удовольствиями, в то время как моя светскость — деланая, моя наглость — показная. Я пытаюсь приблизиться к какой-нибудь девушке, и мне кажется, что она смеется надо мной. А может быть, она действительно смеется… Жажда совокупления мучит меня.
— Женись, — сказал ему Хайкл.
— Это не поможет, — отозвался логойчанин так, будто ему доставляло большое удовольствие, что он может отомстить себе самому. — Если я возьму жену и во время постельных дел не буду помышлять о святых заповедях; если соитие с женой будет происходить не в такой же святости и чистоте, как искренняя молитва «Шмоне эсре», а я буду стремиться доставить себе телесное наслаждение, — тогда мое семя будет гнилым, и мой будущий сын или дочь родится с кровью байстрюка. Осквернять святость Судного дня я не боюсь, отвергать самое главное я не боюсь (я говорю о Боге и о Его Мессии), я — бунтующий и подстрекающий, оскорбляющий и оскверняющий, я Иеровоам бен Неват, но жениться я боюсь. В меня вселились души мусарников всех поколений, и они кричат своим вечным криком; нельзя, нельзя! Потому-то я так ненавижу Новогрудок…
— Вы сумасшедший! Вы помешались на своей ненависти к Новогрудку! — воскликнул Хайкл, отодвигаясь от логойчанина так, будто из его карманов выпрыгивали жабы.
— Верно, я помешался на Новогрудке, — тихо и в то же время раздраженно рассмеялся Мойше Хаят. — Согласно книге «Шулхан орух», получается то же самое, что по книгам мусара: если всмотреться в суть любого закона, то ничего нельзя, если при этом нет стремления к святости. Каждое наслаждение — это запрет, это кусок свиного
Рот логойчанина остался открытым, лицо вытянулось, а глаза, вдруг ставшие вдвое больше, уставились на дверь. Хайкл повернулся ко входу в комнату и увидел директора валкеникской ешивы реб Цемаха Атласа.
Глава 6
Раскаявшийся, как его называли в ешиве, вошел в свою комнатку. Его борода местами уже поседела, угольно-черные глаза стали еще глубже и печальнее, но высокая и статная фигура все еще не согнулась. Специально для того, чтобы Цемаху Атласу некуда было сесть, Мойше Хаят соскочил с кровати и занял единственный стул. Цемах снял очки и посмотрел в свете электрической лампочки на световые точки, плясавшие в отшлифованных стеклах. Он старался выглядеть спокойным, но его челюсть дрожала, а лоб хмурился от гнева. Хайкл тоже был взволнован и потрясен, слушая, как уговаривал Мойше Хаята бывший директор валкеникской ешивы:
— Логойчанин, сжальтесь над своими родителями! Расставаясь с вами, они горько плакали. И все-таки отпустили, чтобы уберечь вас, потому что в России вы могли вырасти евсеком [126] , отрекшимся от Бога Израилева. Представьте себе, как бы страдал логойский раввин, если бы узнал, что вы, его сын, сошли с праведного пути.
— Я знаю, что если бы не вы, мои родители не отослали бы меня скитаться на чужбине, — зубы лязгали во рту у логойчанина, как будто он только что вылез из ледяной воды. — Может быть, вы решили уйти из ешивы, еще будучи в России. Но это не помешало вам выманить меня из дома и притащить в Польшу.
126
Член Еврейской секции ВКП(б).
— Неправда. Я действительно потом оступился, «велика вина моя, непростительна» [127] , но когда я спасал вас для Торы, я совершал это ради Царствия Небесного. Все ученики, которых я тогда спас от красного вероотступничества, остались при Торе. Только вы, сын раввина, вышли на дурной путь да еще и портите других, — говоря это, реб Цемах бросил взгляд на Хайкла-виленчанина.
Логойчанин отвечал со злой улыбкой на вывороченных губах:
— В России вы обещали родителям беречь их детей; фактически же вы оставили их на произвол судьбы. После того как вы ушли в светский мир и женились на богатой, вы никогда не вспоминали, что надо бы послать какую-нибудь одежонку сыну логойского раввина или какому-нибудь другому ученику, которого вы притащили из России, чтобы он не гнил в своих старых тряпках. Глава ешивы сегодня в своей беседе говорил, что мир живет благодаря заслугам праведника, а праведник ничего не требует от мира. Может быть, рабби Ханина бен Доса обходился горшком сухих плодов рожкового дерева. Но точно так же, как я не хочу обходиться сухими плодами рожкового дерева и уступаю рабби Ханине место в раю, так и другие новогрудковцы, хотя они и хотят этого, не могут отказаться хотя бы от небольшой доли радостей этого света. Они завидуют парням из Мира, Клецка и Радуни, потому что в тамошних ешивах ученики получают лучшие квартиры, больше денег и целую одежду. «Ай-ай-ай, Отец наш, Царь наш, — молились эти искатели истины, кричали: — Караул, караул, мы хотим отказаться от хлеба и целых штанов, от „хлеба, чтобы есть, и одежды, чтобы одеться“» [128] . Они хотят, но не могут! — указал пальцем в пол Мойше Хаят, как будто там находилась подземная тюрьма, полная мусарников. — Сколько бы раз в день эти ищущие истины себя ни хоронили, твердя, что человек пришел в этот мир, чтобы обеспечить себя и других вечной жизнью, они все равно не могут отказаться от сиюминутных радостей, прежде чем вступить в вечную жизнь. — Мойше Хаят задрал голову к потолку, как будто и над ним находились тюремные камеры с новогрудковскими арестантами. — Я знаю одного похитителя детей, который говорит, что пошел на самопожертвование во имя Торы. Но он не захотел отказаться от пары сытых лет на содержании у тестя и поэтому отменил помолвку. Не так ли, реб Цемах?
127
Берешит, 4:13.
128
Там же, 28:21.
Перепуганный Хайкл смотрел на валкеникского директора ешивы, стоявшего посреди комнатенки, опустившего голову и позволявшего себя попрекать.
— Вы наглец с медным лбом и с сердцем разбойника! Если бы заранее знать, что вы за человек, я бы с вами не пошел, — выругал Хайкл логойчанина.
Однако тот, засунув руки в карманы, ответил с издевкой:
— Вас мучает, что вас встретили со мной, и пугает всеобщее осуждение. Вы не сможете продолжать свои прошлогодние беседы, новогрудковцы не будут приходить в телячий восторг от ваших глубоких идей. Вы же приехали говорить, а не слушать. Правды о себе вы знать не хотите. Да разве кто-нибудь из местных просиживателей штанов понимает вас, чтобы говорить правду? Я тут единственный мусарник, понимающий, что такое сила духа. Я вам говорю, виленчанин, вы — простак, торопыга, легко возбуждающийся человек. Вас действительно можно легко зажечь, но прежде всего вы фантазер. Вы витаете в своих фантазиях и не хотите, чтобы туман рассеялся. Вы боитесь человека, который обожжет вас мыслью и прогонит фантазии, в реальности которых вы себя убедили. Потому-то вы на меня так злы. Я рассказываю вам больше, чем вы хотите знать. Но вы не всегда сможете оставаться глухи, учение о прояснении качеств не даст вам остаться глухим. Видите, виленчанин, как хорошо я разбираюсь в этом? Видите, на мне буквально пребывает дух святости, и я могу предсказывать будущее! Это я показываю своему бывшему преподавателю, как основательно я усвоил его уроки о том, как залезть ближнему в душу и сердце. Теперь представьте себе, сколько я пережил, когда он, мой учитель, меня препарировал и четвертовал, а я думал, что все, что он мне говорит, — правда.