Чары
Шрифт:
– Мои туфли будут совсем в жутком виде, – пожаловалась она.
– Я сам почищу их – ради тебя, ch'erie, – Зелеев все еще держал ее за руку. – Обещаю тебе, это стоит того.
Он остановился и заглянул ей в лицо.
– Ты боишься, ma petite?
– Конечно, нет, – солгала она. – Вот еще!
– Ни чуточки?
– Извините, что разочаровала вас. Капля воды упала ей на волосы.
– Пойдемте быстрее, – она устремилась вперед, чтоб побыстрее пройти и выйти наружу.
Они все шли, и глаза Мадлен постепенно привыкали к темноте, но ее тревога возрастала, когда они все дальше углублялись в то, что совершенно очевидно
– Если мы только изменим маршрут, – сказал Зелеев, его голос отдавался глухим эхом под подземными сводами, – то вскоре обязательно заблудимся.
Мадлен содрогнулась и крепче сжала его руку.
– Сколько еще идти?
– Скоро мы будем в самом их сердце.
Где-то впереди них послышался легкий общий возглас испуга, сменившийся одним за другим раздававшимися смешками, и вскоре они с Зелеевым – буквально через несколько минут – пришли к внутреннему входу, выкрашенному в черное и белое.
– Взгляни, ma ch`ere, – сказал Зелеев, указывая рукой вверх.
ARR^ETE! C'EST ICI L'EMPHAE DE LA MORT. [51]
– A это что? – спросила Мадлен, внутренне похолодевшая от надписи.
– Империя смерти, – ответил он просто, и подтолкнул ее к двери. – Лучшая часть катакомб.
Мгновением позже Мадлен внезапно застыла на месте и выдернула руку. Она, как загипнотизированная, смотрела на стены, которые их окружали. Они не были больше из глины. Они не были темными. Они не были больше уныло и гнетуще одинаковыми. Они были из костей. Длинных костей человеческих тел. Большие берцовые и бедренные кости… И черепа. Больше всего было черепов – с пустыми глазницами, древних и жутких.
51
Остановитесь. Здесь страна смерти (фр.).
– Уведите меня отсюда, – наконец выговорила она хрипло.
– Но ведь это совсем недалеко, – сказал Зелеев, и его глаза с большими и черными зрачками блестели восторгом. – Фантастика, n'est-ce pas?
– Немедленно, – сказала Мадлен: неожиданно ее голос зазвучал резко и настойчиво. – Я не хочу смотреть на это – я не хочу больше оставаться здесь ни минуты. Я хочу, чтоб Вы вывели меня отсюда. Немедленно! Вы слышите меня? Или я больше не буду с Вами разговаривать. Никогда.
– Тебе уже лучше? – спросил Зелеев, когда они были опять на свежем воздухе. – Может, хочешь чаю? Или коньяка?
– Я хочу домой.
Несмотря на огромное облегчение, что она опять оказалась в реальном мире – таком чудесно-благоуханном реальном мире, полном солнечного света, цела и невредима, как и час назад, – Мадлен была все еще в ярости.
– Неужто это и впрямь было так ужасно для тебя? – сказал задумчиво Зелеев. – Я и подумать не мог, что это тебя так расстроит, ma ch`ere.
– Да?
– Конечно, нет. – Он выглядел огорченным. – Легкий укол страха – как при катании в парке аттракционов, возможно, но не больше.
– Это были кости человеческих существ, – бросила ему в лицо Мадлен. – Я никогда не думала, что вы такой
– По меньшей мере.
– Это не смешно.
– Конечно, нет – если это принесло тебе столько тяжелых переживаний, – сказал он бережно. – Я думал, что это тебя заинтригует – то, что ты видишь настоящую преисподнюю Парижа… я не должен был втравливать тебя в это.
– Да, не должны.
– Мне правда очень жаль, – сказал он смущенно. – От всего сердца.
Мадлен ничего не сказала.
– Вы меня простите?
Она посмотрела ему в лицо.
– Я словно попала в западню – там, внизу.
Он опять взял ее за руку, полный благодарности, когда она позволила ему сделать это.
– Простите меня, Магги, пожалуйста.
Его сокрушенность была видна на его лице.
– Конечно, я вас прощаю, – сказала Мадлен, но она чувствовала, что открыла в своем друге незнакомую, резко диссонирующую черту.
И позже, этой ночью, ей снилось, что ее заживо погребают под падающим градом черепов, а вокруг танцуют скелеты, и кости пощелкивают, как кастаньеты, в этом чудовищном гротескном фламенко; она проснулась в холодном поту, ее руки беспомощно цепляли воздух. Ее била дрожь. Сердце ее бешено колотилось. Мадлен коснулась лица и поняла, что она плакала.
– Не глупи, – сказала она, убеждая себя. – Ничего этого не было. Это – просто сон.
Но прошло еще несколько дней, прежде чем она смогла спать до утра, не просыпаясь по ночам; две недели горел у нее ночник до рассвета, и только через месяц Мадлен смогла заставить себя снова зайти в метро.
В последний день пребывания Зелеева в Париже он купил Мадлен подарок: прелестные старинные часы в дорогом магазине на рю Бонапарт, чтобы возместить потерю ее «Патек Филипп», давным-давно уже проданных для нее на аукционе муниципальным ломбардом.
– Это тебе – как напоминание о том, – сказал он ей, – что время бежит вперед, а не назад. Эта самая твоя, с позволения сказать, работа…
– Я думала, вы поняли, – перебила его Мадлен и вздохнула.
– Да. Я понял. По крайней мере, я допускаю, что в жизни иногда необходим компромисс. Но я хочу, чтоб ты мне поклялась, что запомнишь – это лишь временная мера, способ отстоять свою независимость, как ты сама сказала.
– Я клянусь, Константин.
– Каждый раз, когда я думаю о тебе – в униформе, там, на побегушках у хозяев – какими бы милыми они ни были, – я содрогаюсь.
Словно чтоб подчеркнуть свои слова, Зелеев театрально содрогнулся. Мадлен улыбнулась.
– Я буду помнить.
– Ты совсем не поешь, – продолжал он. – А тебе надо петь – не полы драить.
– Но как это возможно?
– Ты что, не хочешь больше петь?
– Конечно, хочу.
Мадлен старалась не думать о своем тоскливом желании петь. Она пыталась видеть в нем просто еще одно из лишений своей жизни – и не больше. Да и потом, чтоб петь, нужно иметь силы – а у нее они все уходили на дневную работу. Но все же, против своей воли, она всегда помнила это волшебное, магическое чувство освобождения, парящего счастья, которое всегда охватывало ее, когда она бродила с песнями по лесу в окрестностях Цюриха или пела в доме у дедушки.