Час новолуния
Шрифт:
Державшаяся лишь каким-то внутренним усилием улыбка сошла, и лицо омрачилось. Помолчал. Но вместо того, чтобы оставить наконец разговор, наклонился к уху и зашептал:
— А могу ведь государево слово и дело крикнуть. Хоть сейчас! — Глаза нечистые, в красных прожилках.
Федька отвернулась. Она ощущала взволнованное сопение и дыхание — прямо в шею, она не знала, как избавиться от напирающего всё больше, всё теснее бёдра, — становилось потно и жарко. Страшно. Потом широкая, изъеденная язвочками лапа его легла на колено и слегка, с трепетной тревогой пожала. Пальцы поползли, рука двинулась путешествовать, вкрадчиво-вкрадчиво
Несколько мгновений Федька глядела на это в каком-то бессильном и жарком столбняке. Но орудие-то было у неё наготове, сжимала она дощечку судорожными руками... Бац! — хлопнула доской по костяшкам присосавшейся к бедру лапы.
Палач ахнул, дёрнул обожжённой рукою, разинув рот. Сердце Федькино колотилась, глянула быстро на сторожей — все повернулись и видели. Может, давно уже исподтишка наблюдали. И всё, поняла она с огромным, как судорожный вздох, облечением, все её одобряли.
С шипением отмахнув разбитой пястью, палач вскочил, чтобы ударить ногой. Первому порыву его помешала цепь, и палач оглянулся, как оглянулась мгновение до того Федька, оглянулся на грозовое молчание башни и тотчас понял: будут бить. Рассевшиеся как будто безразлично пушкари и стрельцы подобрались во внутренней готовности кинуться на защиту мальчишки. И забьют до смерти.
Только Родька вскинул глаза, ничего совершенно не понимая.
— Ладно, — просипел палач, помахивая пястью, — попадёшь ты ко мне в руки. Попадёшь, гнида! Все попадёте! Все! — шипел он неровным от злобной боли голосом. — Каждого, суки, перещупаю...
Подул на покрасневшие суставы пальцев и отвернулся. Скованные цепью ноги он подволакивал, как всякий давно свыкшийся с железными путами колодник. Добрался до горна, поворочал угли, потрогал железо — горячее. Тогда выпустил грязные рукава рубашки, обернул ими рукояти клещей и вытащил их, чтобы плюнуть на толстый гвоздь сочленения. Зашипело.
Привычное занятие, послушно разгоревшийся огонь вернули ему отчасти присутствие духа.
— Я ведь могу и государево дело кликнуть! Государево дело за мной! — повернулся он к людям. — Что смотришь, зенки вылупил? — Длинно и грязно выругался.
— Не ругайся, — спокойно заметил один из сторожей, — ты государево имя помянул.
— Я государеву честь не задел! — злобно возразил Гаврило. — Дай, господи, здоров был государь царь и великий князь Михаил Фёдорович всея Русии!
На это сторожу сказать было нечего, он сложил на груди руки и прикрыл глаза.
Малоподвижный в ногах, палач действенно орудовал руками, будто крутил, тащил и ломал. Лютая злоба его, однако, никого не взволновала.
Колдун, тот, как уселся на пол, так и не сдвинулся. Похоже, Родька вообще не замечал, одет он или раздет, не понимал, холодно в башне или жарко. Тягостным движением обтёрши лицо, видел он, что ладонь влажная, — смотрел и не мог уяснить себе, зачем смотрит. Зачем всё это? Буйная речь палача не вывела Родьку из полуобморочного забытья — зачем? Всё это было не важнее мокрой ладони. Родька не мог понять и не пытался, не делал даже усилия понять, зачем может происходить что-то подвижное, шумное, когда есть только мрак, где спутались, разрознились, растеряли друг друга и мысль, и чувство. Он сидел, утратив представление о времени, пока не послышались наверху голоса и снова в прежнем порядке не стали спускаться воевода, товарищ его и дьяк.
Когда
Зашли и стеснились на отшибе три женщины. Заглядывал из подсенья ещё народ, но молодцеватый пятидесятник показал кулак, а потом и вовсе прихлопнул дверь, оставив любопытных с носом.
— За Васькой Мещеркой кто ходил? — спросил воевода.
— Ищут, — быстро ответил подьячий, — Захар Тятин пошёл.
— Не слыхать про Мещерку. Никто и имени такого не слышал. Чулкову слободу обыскивают, — заметил бодрый пятидесятник.
— Должен быть, — неверным сиплым голосом вставил Родька. — Ну как же... Васька Мещерка...
— Нужно искать, — веско сказал князь Василий.
Все примолкли, словно бы эта важная мысль требовала в ответ длительного умственного напряжения. А воевода и хотел продолжать, да запамятовал: сморщившись, постучал кончиком пальца по столу.
Это... мм... — промычал он в почтительной тишине. — Которая... Иван Борисович!.. Ну, стерва эта, курва, которую Родька крючком таскал, — где пострадавшая?
Женщины у стены, все трое, поджав губы, не откликались.
— Посмотри в речах! — кинул князь Василий дьяку. — Что?
— Ну имя, имя! — воевода сорвался в крик.
Федька открыла уж было рот, чтобы напомнить имя пострадавшей, но та её опередила. Молодая крепкая баба с двойным подбородком, в вышитой рубашке и в намётке — голову её покрывало длинное, сажени на две полотенце, которое женщины повязывают с многослойным искусством. Концы намётки и похожие на крылья петли, что были разбросаны по плечам и свисали за спину, сообщали Родькиной жертве облик задиристый и всклокоченный. Упитанное лицо её в окружении неведомо как увязанных, развевающихся от порывистого движения крыльев обретало родовое сходство с мифическим чудовищем женского пола.
— Ну, я Любка! — сказала она, решительно выступая вперёд. — Квасом торгую!
Поразительно, что она сумела произвести впечатление и таким мало подходящим для этой цели товаром, как квас. Пряники, квас, калачи — всё годилось, чтобы ошеломить присутствующих.
— Тише, тише, не на базаре! — возразил князь Василий и с достоинством подвинулся, вспомнив, должно быть, что он воевода.
— Где этот ваш жупик? — продолжала, однако, Любка, не сбавляя напора. Она оглянулась и разве что голову вверх не задрала, отыскивая сказанного жупика и под лавкой, и на почернелых от копоти потолочных балках, но перед собой в упор его не видела.