Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
Свадьба отмечается очень скромно. Ужин в деревенском ресторанчике, впятером. Любящие, их друг и два свидетеля — добрые знакомые. Праздник удался на славу. Любящие уезжают. Друг и добрые знакомые остаются, пьют вино за здоровье молодоженов, заключивших союз на всю жизнь. Он в тот вечер пролил немало слез: слезы радости, слезы печали, слезы жалости к себе, слезы за всех. Хорошие недели вдруг оказались обрубленными. Любящие отправились путешествовать в чужую страну… Друг пишет оттуда хорошие содержательные письма. Друзья обмениваются банальными истинами. Ставится даже робкий вопрос: «Когда наконец и ты найдешь воплощенную жизненную цель — наподобие той, которую я сейчас сжимаю в объятиях?»
Потом любящие возвращаются, для них уже обустроена скромная квартирка. Он сам в этом участвовал, придумывал всякие мелочи, чтобы они, поселившись здесь, почувствовали себя уютно… За час до возвращения молодых он притаскивает в квартиру корзину, украшенную виноградными гроздями, настоящий рог изобилия, наполненный всякими вкусностями: вино, ликер, сыр, колбаса, ветчина, лососина, сардины, фрукты, сливовый пудинг. Все это красуется на новом столе в гостиной. А в кухню он относит снедь попроще: хлеб, масло, сахар, кофе, соль. Он им не скажет, откуда эти дары. Зачем? Он все еще чувствует себя частью этих двоих.
На следующий день, незадолго до полудня, он является сам, с букетом цветов. Дверь открывает новая хозяйка. Он узнает, еще стоя перед дверью, что друг ушел по делам — его, дескать, нет дома. Не успев ступить за порог (а он полон решимости войти, несмотря на отсутствие друга), он слышит слова: Триг (так она называла мужа) теперь женатый человек, принявший на себя некие обязательства, и дружба, дескать, неизбежно должна отступить на второй план… Поймав на себе его взгляд, молодая женщина пугается. И хочет закрыть входную дверь. Но друг семьи, теперь твердо решивший уподобиться бандиту, успевает поставить ногу в дверную щель. Женщина вскрикивает. Друг на секунду задумывается. Потом протискивает в щель букет цветов и вынуждает
Случившееся научило его смотреть на естественные потоки событий без особого пиетета. Ведь даже самая глупая и злобная женщина способна произвести на свет сколько-то детей. Ее яйцеклетка для Природы столь же ценна, как и любая другая. И Природа позволяет этой клетке расти или губит ее, по своему усмотрению. Искренние порывы души так легко превращаются в одну лишь видимость. Мягкие женские округлости, в постели, даже умнейшего мужчину превратят в дурака. Теплые ускользающие ночи сильнее, чем самая твердая воля мужчины. Воля мужчины — говорить о таком вообще смешно. Она испарится, если ее хорошенько нагреть на сковороде искушений. Семья же — это фундамент рода, а дети — его продолжение. Природа навязывает свою волю, и никто не в силах этому воспротивиться. Олени в пору спаривания становятся слепыми от страсти. Да и все они становятся слепыми от страсти, все животные. Это и есть любовь — очень скоротечная, но настоящая, не подлежащая обсуждению. Еще немного, и он, пожалуй, начнет уважать расхожее благочестие: потому что это самый плотный покров, какой можно накинуть на животную любовь. Это ширма, которая скрывает от глаз неизбежную жестокость, заполняющую шестьдесят или семьдесят лет человеческой жизни. Другие толкования бытия, предлагаемые выдающимися умами, неэффективны, поскольку их не поддерживает мощная рекламная кампания, заключающаяся в непрерывном повторении. Каждое из таких толкований вынуждено существовать как единичная ложь и сохраняет значимость — в лучшем случае — до смерти его автора, то есть не более шестидесяти или семидесяти лет. Поэтому даже плохие книжки, которые обо всем умалчивают и которые можно давать детям, сохраняют свое влияние дольше, чем какие бы то ни было усилия человеческого духа…
Фалтин рассказывал о своем давнем переживании очень подробно. Целиком погрузившись в него. Казалось, его овевают полы широкой тоги… Многометрового куска не знавшей ножниц ткани, шерстяной ткани, — как и подобает разочарованному праведнику. Широко шагающему длинноногому праведнику в перчатках цвета какашек, с золотой серьгой в правом ухе, с массивными бронзовыми браслетами на тощих руках и ногах — этой волосатой горилле, бледнолицему очкарику с красным пробором, этой сидячей мумии цвета коричневого помета, другу и собутыльнику Тутайна, синдику нашего города, разносчику цветочных букетов Хавьеру Фалтину, отказавшемуся от мысли расхаживать по улицам в желтом костюме… Его мысли замечательно подлаживались одна к другой и преодолевали время, преодолевали печаль и боль.
Он сказал: описанное было лишь предпосылкой и извиняющим обстоятельством для всего того, что настигло его позже. Он сказал: он всегда культивировал в себе те навыки соблюдения приличий, которые только и делают человека человеком. Прилагал напрасные усилия, чтобы преодолеть в себе зверя — своевольного, безжалостно требовательного, безжалостно избитого и оттесненного вглубь. Все свидетельства о нем наверняка будут хорошими. Он считает себя образцовым учеником по таким дисциплинам, как вежливость и умение достигать согласия. — Вскоре после быстрого иссыхания юношеской дружбы его тоже настигла обычная для человека судьба{417}. Не то чтобы до этого момента любовь оставалась для него запертым садом… Просто прежде ему не внушали доверия такие признаки любви, как отсутствие сомнений, безусловность, сладостная слепота. Пытаясь защитить свою дружбу, он ставил себе некоторые ограничения духовного плана, которые теперь уже не готов соблюдать. Он прямо-таки видит судьбу человечества и отдельного индивида, убежать от которой нельзя. Да он и не хочет убегать. Он хочет — с максимально возможной осторожностью, приучив свои глаза к постоянной бдительности — признать, что не может не быть сладострастным зверем. Он готов уступить Природе, склониться перед ней, но все же хочет дать понять своему духу, что остается в полном сознании и понимает, что с ним происходит, что будет происходить. Он не хочет попасть в число обманутых. Не хочет любить женщину, которая окажется дурой, как жена его друга, и будет кичиться предназначением, которое разделяют с ней миллиарды других женщин, не говоря уже обо всех звериных самках. Раз уж для него, мужчины, речь может идти только о чувственном удовольствии (а на данном этапе он, как ему кажется, уже знал, что никаких других благоприятных перспектив нет), то пусть ему достанется жена-красавица, которая будет охотно подчиняться его желаниям, без предрассудков смотреть в серый лик отведенного им времени и умело противостоять неотвратимому упадку, чтобы хотя бы краткий период цветения они оба прожили в радости и здоровье…
В конце концов он таки нашел женщину, с которой захотел разделить свою жизнь. Непонятно, какие силы принудили эту женщину его полюбить, восторгаться тяжелым лошадиным костяком, руками как у гориллы, твердокаменным черепом… Она была его ровесницей. Отличалась необычной, холодноватой красотой, пропорциональной фигурой; маленькими крепкими грудками; стройными — от ступней до таза — ногами, смуглым оттенком кожи… С самого начала он невольно принуждает ее чувствовать собственную неправоту. Его любовь к ней настолько безмерна, неразумна, невзвешенна, что ее ответное чувство неизбежно кажется неглубоким, маловыразительным. А ведь она любит его с подлинным, хотя и сдержанным пылом… Его не знающая удержу, неприятная страстность смущает ее. Хотя эта женщина умна, способна на многое — по крайней мере, умнее в своей чувственности, чем те холодные недотроги, которые лицемерно отвергают любое проявление нежности, — она, пребывая на другом, не столь суровом берегу наслаждения, не скрывает того, что испытывает потребность в более наивной, более доступной для понимания человеческой доброте; ей хочется питья, не приносящего опьянения. Мучаясь такой жаждой, она порой думает, что является для своего мужа не более чем картинкой, ввергающей его в состояние любовного неистовства. Она его жалеет. Она сомневается в нем. Она его не понимает. А между тем она хочет полностью его понять, чтобы суметь наполнить и дополнить собой. Она любит сладострастие, как и он, но для нее это скорее игра. Она чувствует: во всем, что касается любви, она ему уступает, — и это огорчает ее. Когда они познакомились, она была в таком возрасте, что уже не считала себя обязанной подчиняться нормам буржуазной морали. У нее и раньше случались периоды близости с мужчинами. Эти мужчины ее избаловали. Они на нее молились. А иногда и злоупотребляли ее доверием. Ей пришлось научиться избавляться от них, когда для этого приходило время… Но теперь она чувствует себя скованной узами брака. Такой дуализм полов наносит мучительные раны ее духу. Она любит мужа; но постоянно оказывается неправой: потому что он любит ее горячее, покоряется ей, восстает против нее, требует от нее большего, чем способна дать ее душа. Она сознает это несоответствие и чувствует себя виноватой — хотя в глубине души не убеждена, что совершила какую-то оплошность. Она держится за него. А иногда от него ускользает. Она ведь знала и других мужчин, не только этого… Так их взаимная любовь постепенно превращается в борьбу. Счастье в объятиях любимой становится хрупким. Его любовь с годами только усилилась; но стала какой-то губительной, извращенной. Стала ледяным огнем… Он вынужден признаться себе, что такое его не
Однажды он чувствует, что эта борьба его опустошила, привела к какому-то отупению. Он понимает свою неправоту. Видит диспропорциональность их любви друг к другу. Потворствуя своему желанию, он пренебрегал всякими понятиями об уместности, и в результате пространство, где могла бы расцвести их взаимная привязанность, исчезло. Осознание этого и некоторые положительные сдвиги в его отношении к жене наконец приносят им совместное счастье. Не исключено, что для них уже началось счастье самоотверженности. Они не могут четко разграничить одно и другое. Как бы то ни было, счастье оказывается коротким. Теплое позднее лето неожиданно сменяется холодным туманом. Он внезапно чувствует, что его безмерная любовь израсходована. Он видит, что жена — все еще красивый человек. Перед ним открылись великолепные возможности, как никогда прежде, потому что он отрекся от себя — и теперь начинают развертываться ее внутренние силы. Но его не отпускает тягостное чувство, что в нем — пустота. Что огонь выжрал его изнутри. Он думает, утешая себя, что это успокоение в нем — всеохватывающее, окончательное. Дескать, его время прошло. Уже заявляет о себе старость. Природа забирает обратно то, что когда-то дала. Мы ведь ничем не владеем. Мы не есть то, что в нас переваривается. Мы не есть то, что в нас думается. Мы не есть то, что в нас чувствуется и переживается. Или… разве что малая толика всего этого. Кто мы? Что мы? Откуда приходят слова? Музыка? Греческие мраморные статуи? Запечатленные кистью миры живописцев?
Но он обманывался. Ему встретилась девушка, вдвое моложе него. И вот он уже печалится, потому что впервые должен отказаться от любви. Все в ней такое свежее, молодое, первозданное… Глаза у нее постоянно на мокром месте… от боли, к которой она не привыкла. Свою внезапную привязанность к чужому мужчине она пока ощущает как риск, как редчайшее исключение, сделанное небесными силами только ради нее, чтобы исправить несправедливость, от которой, как ей кажется, она страдала… Она не статная и не красивая, но такая своеобразно-понятливая, здоровая, почти лишенная запаха, а в поведении вообще безупречна. Потому что бесконечно далека от свойственной женщинам хитрости… Когда он в первый раз дотрагивается до ее кожи, по его телу пробегает дрожь. Что-то неведомое движется ему навстречу новое счастье, характер которого он не может предугадать. Юная, более благородная чувственность… Он ощущает, что в смысле способности изливать себя уступает ей: роли теперь поменялись. Ему будет трудно устоять перед напором этой беззаботной детской любви. Но как раз осознание собственного бессилия — как если бы он оказался лицом к лицу с Безграничным — заставляет его воспламениться. Уже проваливаясь в любовный угар, он последним усилием разума понимает, что ему даровано элементарное Откровение: молодой человек, этот еще влажный от росы цветок, приятней для чувств, чем зрелый блеск полностью раскрывшегося, уже иссыхающего под полуденным солнцем многоцветья. Безупречная красота доверенной ему спутницы жизни не выдерживает сравнения с терпкой свежестью этого нового, весеннего тела, кожа на котором — как первая зелень деревьев. Поздно, как ему кажется, обретает он благодать: и все-таки ему достается юный человек. То, что он упустил в свои девятнадцать лет, приходит к нему по истечении еще одного, такого же по длительности, срока.
Он снова чувствует страшную мощь животного бытия. Он теперь сумеет полнее насладиться близостью с женщиной, потому что на сей раз Неотвратимое застало его более мудрым. Он рвется вперед, он всей волей готов подчиниться Закону, упорядочившему рождения и смерти. Он поражен гармоничностью их единения в моменты соития, о какой прежде даже и не мечтал. Обретя этот высочайший выигрыш, он уже не боится неизбежной борьбы, которая вот-вот начнется. Но он недооценил участвующие в ней силы. После начальной готовности трех людей примириться друг с другом начинается ожесточенная распря всех со всеми. Каждый поддается искушению самоутвердиться, что выливается в несказанное надругательство над остальными. Поначалу его — мужчину, ставшего объектом спора, — щадят. Однако вскоре жестокое соперничество, оставляющее права только собственному «я», перехлестывает рамки элементарного уважения к другому. (О каком «я» тут может идти речь? Ведь обе они воплощают бабское начало.) Он слишком поздно осознает, что обе женщины сражаются за свою жизнь, сражаются за что-то такое, что от него, мужчины, скрыто и останется скрытым навсегда. Не за одно из тех убеждений, которые мужчины время от времени берутся отстаивать: нет, женщины просто следуют некоему инстинкту. Из глубинной тьмы собственной телесной пещеры у них, истинных дочерей нашей Прародительницы, вырастают их ненависть, их горе, их неразумная любовь. Они подступают к нему — мужчине, которого будто бы любят. Они того и гляди раздерут в клочья его внутренности. Они осмеивают его грубые кости. Нет никакого удержу их исполненным ненависти речам! Слезы то и дело сменяются внушающими ужас объятиями… Он видит, как эти женщины терзают друг друга; он хочет их успокоить какими-то разумными доводами. Но все его усилия тщетны. Он видит, как каждый из них троих делает себя неправым. Вежливость и возможность компромиссов изничтожаются на корню. Дикая ревность сжирает его силы. Он стареет, он угасает… С отвращением он осознает, что прелестное дитя, которое в любви было таким чистым, безудержным и праздничным, пестует в себе дурные наклонности и своим коварством, хамством, мстительностью отравляет их общий воздух. Три года терпит он эту адскую муку{418}. После чего его воля оказывается израсходованной, благоразумие улетучивается, чувство собственного достоинства, которое он хотел во что бы то ни стало сохранить, превращается в пустой фантом. Он спотыкается из-за своей же слабости. И достается, как добыча, той, которая сильнее и моложе: Тигрице, отстаивающей себя без всякой оглядки на других. Уже капитулируя, он понимает, что совершает несправедливость по отношению к жене, с которой не собирался расставаться, надеясь в этом смысле хранить ей верность до конца жизни. Он, впрочем, не умеет быть просто другом. Он израсходован, он выбирает путь наименьшего сопротивления… Когда процедура развода заканчивается, борьба остается позади, верх в нем берут усталость и отрезвление. Он, правда, пытается еще раз броситься, очертя голову, в любовные отношения с той молодой женщиной, стать слепым орудием общего для них двоих животного начала. Но достичь ощущения великого созвучия ему больше не удается. Удается — зачинать детей, ведь приумножение человеческого рода ничем не остановишь. Но дух в нем, выдохшийся, пребывает над похотью. Им овладевает одиночество. Приходит немота. Его внутренняя и внешняя жизнь подергиваются пленкой меланхолии. Он понимает, что недуг этот неизлечим. Он прощает своим подругам. Прощает себе. Но при этом со смущающей ясностью думает о механике влечений. Ему представляется теперь, что человеческая плоть — своего рода аппарат. Его зачерствелый, изнасилованный разум подсказывает ему фразы. Весьма фривольного содержания. Дескать, баба есть баба. У всех у них имеются груди. И сверх того — тот скользкий желоб, на котором мы, мужчины, оскальзываемся. Они завязывают нам глаза и могут нас обманывать сколько влезет… Он находит, что уже насладился всем, что причитается животному-самцу. Он заплатил за это сполна. Его вконец измучили. Он дал человечеству то, чего оно ждет: маленьких детей, которых можно вырастить. Он в высшей степени достойный человек, живущий во втором браке. Он занимает определенное место в обществе. И общество не оставляет ему досуга, чтобы обдумать свое бытие. Руины его самости давно покрылись пылью привычки{419}. Он уже почти не распознает орнаментальные украшения собственного характера{420}. Он говорит: да, господин Такой-то, нет, господин Такой-то, — как от него и ждут. А между тем от него больше вообще ничего не ждут, он лишь вообразил себе, что кто-то чего-то ждет. Если завтра он будет вычеркнут из жизни, никто этого и не заметит. Чьи уши станут прислушиваться к его судьбе? Самому ему собственная жизнь опостылела. Но он прячет это ощущение, притворяясь перед собой, что должен выполнить некие обязательства. Чувство стыда за свое нынешнее состояние накрыло его, как серая сеть. Он видит, что кожа его стала дряблой, взгляд помутнел, глаза расплываются за стеклами очков; неглубокие морщинки уже раздробили лицо, рыхлые мускулы неохотно выполняют движения. Он спрашивает себя: ради чего я жил? и как? — На второй вопрос он может ответить: по преимуществу плохо. Ответ на первый вопрос подсказывает ему жена: ради своих детей. — Но он этому не верит. Это ответ женщины. Он все более умаляется. Воспрепятствовать этому невозможно. Остается одно — смириться. Бунт был бы смехотворен и бесполезен. Десять, двадцать лет у него еще впереди, как получится. А он уже обладал всем, что только может выпасть на долю мужчине, кроме разве что успокоения. И вот в один прекрасный день, пройдя длинной анфиладой внутренних картин, он приходит к выводу, что на одно переживание все-таки был обманут. У него отняли естественнейшее право. Он не получил в жизни того удовольствия, за которое многие мужчины готовы заплатить смертью: удовольствия быть первым возлюбленным другого человека, лишить какую-то девушку девственности…