Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
И я не обнаружил в себе осадка раскаяния. Мораль словно уклонялась в сторону, когда речь заходила обо мне. Приговор, как нечто малозначимое, так и не был произнесен. Прошлое не имело веса. И все же я чувствовал: оппонент своим снисходительным презрением разреживает мою память: чтобы унизить меня, загнать в ситуацию, которая облечет меня покровами бедности. Уже раздавались голоса, намекавшие, что я будто бы жил только для того, чтобы набивать себе брюхо, перерабатывать растения и животных в дерьмо и загрязнять своим дыханием чистый воздух под стеклянным сводом. Я даже не выполнил долг маленьких животных, появляющихся и быстро гибнущих: зачать потомство, стать частью всеобщего роста, который продлится до отдаленных времен… Тут я и побежал…
Остановившись и смахнув пот, я понял, что теперь могу дать ответ тому, кто остался позади. И я начал говорить.
«Я не проповедник, — сказал я, — чтобы призывать бедных к терпению, а богатых — к покаянию… Я не уверен, что дважды два всегда равняется четырем. Такие вещи — как камешки под моими ногами… Это ложное честолюбие: страдать от жажды,
Под ногами хрустели щебень и галька: буря вскрикивала откуда-то из-под меня, снизу вверх. «Наверное, дела мои плохи, если я терзаю себя такими мыслями, — сказал я себе. — Что толку тягаться с Темным, Незримым, Неисчерпаемым. Я заболею всеми болезнями сразу, если случай этого пожелает. Я рухну в беспамятстве на землю, если всего одна капля крови, свернув с предназначенного ей пути, попадет в мой мозг. Я беззащитен. Но и любой гордец, который преследует меня, — тоже. Для него тоже когда-нибудь выроют могилу. Я нашел более уединенную тропу через известный мне короткий временной промежуток, чем те пути, которыми довольствуется большинство. Я оказался на краю пропасти; но это как раз то место, которое предназначено для нас. Все мы там стоим. Те, что постарше, — в первых рядах. Смерть бушует в зияющей глубине; голубая туманная кажимость, напирающая снизу, — это ледяное пламя, в которое нас столкнут: прожорливый холод Бесконечности. Это — дыхание Бога, выветривающее все наши чувства».
Я шагал, как толика одинокой человеческой плоти, которая ищет защиты. И глубоко внутри, как мне казалось, чувствовал, что я — инструмент, созданный ради какой-то цели, позже отвергнутой, и что теперь мне предстоит сломаться. Я испугался. Побежал. Обратился в бегство.
Каким именем звался мой страх? —
Затем я попал в защищающий от ветра лес. В привычное для меня окружение. Мшистые влажные утесы, почти утонувшие в гумусе. Стоячие лужи между ними, кое-где — неожиданные трещины. Стройные березки на фоне неба. Змеящиеся шорохи соскальзывают с их крон на землю… Мне казалось, я и в темноте вижу, как еще более темные, чем эта тьма, ветки, похожие на изодранные тучи, с шумом ударяются о скачущего всадника-бурю. Узловатые скальные дубы на краю скудного болота… Их пожелтевшие кроны шуршали так, будто в них скрываются тысячи бездомных зверей. Издалека, из глубины леса, где на топкой почве кормились столетние ясени, волнами доносился тяжелый шум, тысячеязыкая жалоба, гулкая и глубокая, протяжный призыв: изнурительный — накатывающий и отступающий — звук. Я снова остановился, дрожа; над моей головой катился поток Предостережения. Трубный глас, устанавливающий границы бренному. Каким именем звался мой страх? — Я слышал только органный гул. В какую часть моего внутреннего знания будет сейчас нанесен удар? — В то, что я помню о прошлом: о всех встречах с людьми, с животными, растениями, камнями, с красками воздуха, с множеством предметов, с дорогами, по которым ступали мои ноги, неведомыми мне, как и в первый раз… Что помню о вкусе на моем языке — жгучем, соленом или сладком. О нашем вздрагивающем теле в потоке часов… Память нашей души: неистребимое присутствие чувств, которые наше тело уже утратило, но они все равно сохраняются в каком-то сокровеннейшем месте, которого мы не знаем… И вот внезапно наше бытие оказывается вытряхнутым перед нами — как сумма непроясненных переживаний, неисцеленных болей, недостижимых желаний. И слез, которые мы обращаем к звездам, к унизительным страданиям наших братьев по плоти, ко всем беззащитным и к животным… — Разве боялись бы мы его: ЕГО, стоящего на краю времени; посланца трепетной тишины, обтекаемого реками трусливой крови; ЕГО, чьи черные лучи, мерцающие серпы пресекают бег всех преследуемых{13}; этого похотливого, ненасытного, неизменно тощего Косаря, — если бы не видели еще раньше его уродливые треснувшие плечи{14}? Разве боялись бы умирания, если бы оно с жестокой откровенностью не цвело повсюду вокруг нас — сплошным пышным ковром, как анемоны весной? Если бы из каждого лона и устья, из каждого комка пахотной земли, из всех вод, проточных и загнивающих, не выглядывало это покрытое серой коростой лицо и не губило бы наши надежды{15}?
«Я боюсь учения, зачатого моей душой, — сказал я себе. — Оправдаться легко. Принять неотвратимое — вот что трудно».
Гулкий шум между тем нарастал.
«Я должен добраться до дому, — сказал я себе. — Мне тут задерживаться нельзя. А своему мучителю я могу дать короткое объяснение: я еще здесь, потому что мое прошлое со мной. Моя жизнь еще сильна, потому что память пока бодрствует. Я ясно вижу время, отмеренное моему бытию. Мои глаза еще не вылупились настолько, чтобы видеть только
Тут из леса донесся вскрик, едва не парализовавший меня. Я сразу понял, в чем дело: две могучие ветки с дикими стенаниями трутся одна о другую. Мой разум сумел разложить вихрь шумов на составляющие. Кора и лыко давно с этих веток исчезли; теперь две голые, твердые, упругие деревяшки елозят одна по другой посреди ветряного моря… Но я все равно ощутил костным мозгом холодок ужаса — несмотря на такое объяснение, подсказанное рассудком.
«Деревья не говорят. Деревья не говорят. Деревья не говорят…» — подсказывала мне память. «С визгом обрушиваются… удары Случая». Я побежал. Буря вновь завладела мной. Я забыл о своем Противнике{16}. Боролся теперь против тьмы и против этих криков. Под ногами была знакомая дорога. Беда в ту ночь меня не поймала.
Наконец я добрался до дому. Когда хотел зажечь свечу — чиркнуть спичкой, — мои уши услышали, как тяжело я дышу. Пламя вспыхнуло, но поток воздуха из ноздрей тотчас его загасил. Вторая загоревшаяся спичка показала мне, что руки у меня дрожат. Я шел большими шагами, чтобы поскорей попасть в комнату. За дверью еще сохранилось тепло от печки. Уютное тепло, привычный мне запах. Я нашел лампу, зажег ее. К ногам прижался Иоас, кот тигровой масти. (Через два или три месяца он погиб в буре страстей. Противник — или неприступная возлюбленная? — вырвал ему глаз. Мне довелось увидеть эту рану. Несколько дней я за ним ухаживал. Потом инстинкт снова погнал его, наполовину ослепшего, в соседние дворы. Там он исчез.) На подстилке тихо повизгивал Эли, старый пудель: радостно и недоверчиво колотил хвостом по полу. Он уже отчаялся дождаться меня. В его глазах сохранялось сомнение.
«Он знает, — сказал я себе, — может случиться, что я стану отсутствующим. Он знает: один человек, наш товарищ, уже сколько-то лет отсутствует. Этот человек изменился. Превратился из живого в мертвого».
Я подозвал пса. Мало-помалу его радость сделалась более непосредственной. Страх исчез.
Я решил, несмотря на поздний ночной час, растопить печку. Белые березовые поленья, ломкие и сухие, еще пахли смолистым ростом, землей, прохладной листвой. Я оторвал несколько завивающихся лоскутьев бересты, поднес к ним спичку. В красно-черном, коптящем пламени пожирала себя кожа дерева; тихо похрустывая и шипя, узкие полоски коры сворачивались еще туже — у них были движения змей. Аромат огня, давно мне знакомый… как часто перечитываемая страница книги… пробуждает воспоминания, возрождает целую страну с горами и реками, животными, людьми и троллями: Норвегию… Это Кристи из Уррланда научил меня разжигать огонь с помощью бересты… Моим глазам, именно в то время, открылось: знаки на коре суть не что иное, как музыкальные ноты. — Руки уложили поверх темного пламени кучку щепок. Сверху — самые тонкие. Светлые, голубовато-мерцающие языки огня, подпитываемые белой древесиной, ввинчивались теперь в терпкие клубы белого дыма. Я подбросил в огонь деревяшки покрепче. Первый жар с треском обглодал куски щепок, чистые поленья подернулись пламенем. Так рос огонь. Я смотрел на пожар этой химической свадьбы, не сознавая, о чем думаю. Я видел все подробности умирания — отчетливей, чем когда-либо прежде. Свет, тепло излучались в меня и выстилали мое нутро сладкой печалью. Я чувствовал, как мною овладевает усталость. И печаль, соединившись с сонливостью, превратилась в горькую безысходную меланхолию.
«Этот час принадлежит мне, — сказал я вслух, — а насчет следующего все неопределенно. Еще неопределеннее завтрашний день, тем более — следующий год. На границе старости открываются холодные врата, за которыми для меня уже не будет часов».
Я прикрыл железную дверцу печки, выпрямился, сел к столу, поправил лампу так, чтобы ее свет падал на низкий сундук тикового дерева, стоящий вдоль длинной стены. Мысленно я поболтал о том о сем с сундуком, который на самом деле есть гроб. Красивый крепкий ящик с коричневой полировкой, по размеру гроба, надежно скрепленный длинными и толстыми латунными болтами; внутри — снаружи этого не разглядишь — он охвачен латунными полосами, заклеен варом. И там лежит Альфред Тутайн, мой друг. Не узнанный — может, уже и неузнаваемый, — запаянный в медном контейнере. Последний облик, в котором он предстал передо мной, худо-бедно сохранился в моей памяти. Реальность костей и трухлявой плоти. Нечто, не имеющее ценности. Однако для меня дорогое как сумма моей жизни. Красивый крепкий ящик, имеющий размеры и форму гроба, но без декоративных финтифлюшек, обычных для ящиков с гнилью, которые люди закапывают в землю или сжигают.
Время от времени какой-нибудь посетитель бросает на него взгляд — вопросительный, недоверчивый. Или — равнодушный. Я испуганно слежу за таким взглядом; но неприятных неожиданностей до сих пор не было. Я не внушаю подозрений; поэтому очередной гость, ненадолго задумавшись, приходит к выводу, что ящик вполне обычный, его размеры — случайны и выбраны непреднамеренно. Никакое потустороннее ледяное дыхание не выдает меня или мертвого. Гости садятся на ящик, как на стул. Льен, ветеринар, неоднократно сидел на нем, и Зельмер, редактор, и оба гимназиста, их сыновья, и двое крестьян, мои соседи, — а вот для госпожи Льен это сиденье оказалось слишком жестким, так она однажды выразилась… Кот тоже раньше часто лежал на ящике. И пудель иногда вытягивался на крышке, потому что завидовал коту. (Сейчас Эли чувствует себя слишком старым, чтобы отважиться на прыжок, а Иоас погиб на чужбине.)