Частная жизнь парламентского деятеля
Шрифт:
— Во всяком случае она хранит свою тайну. Ничто ее не развлекает. Все что она делает, она точно принуждает себя делать из вежливости, сама же ни мало не интересуется… И знаете, что всего больше меня поразило?.. До сих пор она была так равнодушна в религии, не ходила в церковь… теперь же она была на исповеди…
— На исповеди? — переспросил удивленный Мишел,
— Да,— отвечала его собеседница, совершенно спокойным голосом и не замечая его волнения.— Я знаю даже, что она обратилась в аббату Гондалю… Один из наших лучших священнивов, ревностный, честный. Она была у него несколько раз и после каждаго разговора становилась все печальнее, все больше уходила в себя… Я питаю в ней большую дружбу и тревожилась, ужасно тревожилась, видя ее в таком состоянии…
Последовало короткое молчание, затем молодая женщина сказала:
— Она писала мне два или три раза из Кабура: письма ея проникнуты таким же унынием, в них звучить; ;та-же тоска, как и во всех ея словах.
Мишель не посмел попросить показать ему ея письма. После того, как
Народ их выслушал с глубочайшим вниманием. Эти слова взволновали его совесть, пробудили его вечную потребност в светлых надеждах, его нравственное чувство, его благородство. Тогда встало новое поволение, пламенное, отважное, столь же интеллигентное, настолько по крайней мере, чтобы понять уроки прошлаго. Новый дух оживил нацию. Рознь, которая образовалась между Францией крестовых походов и Францией революции, рушилась наконец в общем, объединившем всех, порыве вперед. Церковь, поняв, что ея высокая миссия выше борьбы партий, признала республику; республика, свергнув влияние нескольких, столь же узких, как и безбожных, умов, перестала отталкивать церковь. И две согласныя силы двинулись, как некогда прежде знаменитые епископы шли рядом с верующими королями. Нарушенныя традиции были наконец возстановлены, настоящее соглашено с прошедшим, дабы приготовить славу будущаго. Нще последнее усилие, последний напор плечем, и изъеденное червями здание якобинскаго материализма рухнет.
После этого историческаго введения оратор указал на то, что еще остается сделать: школьная реформа, где молодое поколение должно воспитываться равномерно как под светским, так и под духовным влиянием, реформа армии, которая, с тех пор, как соединила в своих казармах всех граждан, в том возрасте, когда образуется их характер, должна быть также школой, школой доблести и чести; реформа нравов, развращенных дурными примерами высшаго класса и распущенностью литературы; реформа социальная наконец, которая бы примирила пролетария и хозяина, рабочаго и буржуа, во имя справедливости.
Долгие апплодисменты сопровождали эту речь. Энтузиазм был общий. Дыхание идеала, казалось, прошло над слушателями, которые уже как бы видели осуществление своих прекрасных надежд, воодушевленные любовью к добру. — Да, вы человек, вы настоящий человек! — сказал Тесье журналист Пейро, пришедший в нему по делу “Порядка” и до того увлеченный общим воодушевлением, что даже на этот раз забывая обычныя возражения.
В один из высших магистратских чинов Лиона явился выразителем общих чувств. Что надо Франции? спросил он,— сердце. Гамбетта только с помощью сердца завоевал ее. Человек, сейчас говоривший, является сердцем новой партии: вот почему он и силен, его слушают и следуют за ним. После этого многие подошли чокнуться с Мишелем и пожать ему руку. Ему говорили имя, он кланялся, порою находил несколько приветливых слов. Вдруг он вздрогнул. Ему назвали аббата Гондаля, и он увидел перед собою высокаго священника, проницательные глаза котораго пристально смотрели на него. Этот строгий взгляд его взволновал. Он однако выдержал его, серывая впечатление.
— Вы говорили великия слова, господин депутат,— сказал ему священник медленным, звучным и почти торжественным голосом.— Вы благородно защищали великое дело… ради котораго с радостью всем можно пожертвовать…
Эти последния слова он так странно подчеркнул, что
— Все это одне слова,— сказал он,— есть другое… другое…
— Что такое?— спросил удивленный журналист.
— Другое,— повторил Тесье глухим голосом.
Мыслящий взгляд Пейро долго покоился на нем. Он ничего не угадывал, без сомнения, да и как бы мог он угадать? Но смутное предчувствие наполнило его. Позднее он понял таинственный смысл этих темных слов вождя; это полупризнание измученной души, потерявшей над собою власть.
За лионскою речью последовала настоящая кампания; казалось, Тесье чувствовал непреодолимую потребность двигаться, желал одурманить себя шумом, постоянными речами, банкетами, встречами.
Из Лиона он отправился в Дижон, оттуда в Марсель, где в честь его организовалась бурная манифестация. Затем он отправился сказать речь забастовавшим рабочим в Фурми. Его популярность возросла значительно за два месяца предшествовавшаго молчания; теперь она еще увеличилась, благодаря усилиям, которыя он делал, чтобы действовать и говорить; это придавало его словам непреодолимое могущество, как будто в них воплощалась та внутренняя буря, которая как бы сдавливала его энергию, сосредоточивала ее, и прорывалась даже в его жестах, и сообщала его речам огненную порывистость, захватывавшую слушателей. Он испытывал странное очарование, очарование глубоких, но скрытых чувств, которыя, не проявляясь сами, тем не менее царят во всех малейших жизненных актах. Женщины влюблялись в него. Газеты, даже те, которыя наиболее яростно боролись с его идеями, выражали почтение к его личности. Как раз в этот момент, какому-то репортеру, посетившему Аннеси, пришла мысль напечатат заметку о том, как проводит лето семья Тесье; он изобразил настоящую идилию, где даже описывал светлыя платья Анни и Лавренции и мирное счастье, которое царит у семейнаго очага, где ожидают близкие сердцу великаго человека, в то время, как он совершает триумфальное шествие по Франции, являющееся триумфом добродетели.
Мишель прочел заметку в Кабуре, куда он таки нашел возможность заехать между двумя речами. Он прочел ее во время безконечнаго страстнаго ожидания, полнаго лихорадочной тоски. Приехав по утру, в прекрасную погоду, он думал, что Бланка непременно покажется на берегу; во первых потому, что наступил купальный час, а во вторых, для прогулки. Не зная еще, заговорит ли он с нею, или только поглядит на нее, когда она пройдет мимо, он ждал ее, он бродил вдоль набережной, внизу которой едва подернутое рябью томно плескало море, лазурное как и небо, невинное и почти безмолвное. Берег мало-по-малу наполнялся, купающиеся резвились на глазах у зевак, часы проходили. В нервном волнении, с пересохшим горлом, с разгоряченной головой, Мишель, бродя в толпе, вздрагивал при виде каждой появлявшейся новой грулпы гуляющих и в то же время с трепетом жаждал узнать среди них знакомую фигуру. Ему приходилось приподнимать край шляпы, пожимать руки, произносить банальное:— А, и вы здесь?..— в то же время всеми своими желаниями призывая Бланку и трепеща заметить ея появление, именно когда его задерживает кто нибудь из этих знакомых. Она не появлялась. Когда он наконец чуть не в двадцатый раз начал свой круг, продолжая осматриваться, ему представилось, что все замечают его возбужденное состояние, следят за ним, все глаза на него устремлены, и все догадаются о причине его волнения, когда появится Бланка. Однако он не мог отказаться от надежды ее увидеть, после этих четырех часов ожидания, когда он считал минуты, погруженный в болезненныя мечты. Наконец настал час завтрака и берег опустел. Мишел вошел в кафе, приказал себе подать два яйца в смятку, сделал над собою усилие чтобы съесть их, и принял решение: он должен уехать вечером. Он не в состоянии перенести еще полдня тоскливаго ожидания, быть может напраснаго. Он решил отправиться к Керье.
Г-жа Керье,— муж ея был в отсутствии,— приняла его на веранде. Она удивилась, увидав его, и он должен был объяснить, как попал в Кабур, знал что Бланка здесь, и пожелал справиться о ней.
— Она совершенно благополучна,— отвечала г-жа Керье, никогда не обращавшая внимания на свою дочь;— она много веселится, и морской воздух оказывает на нее благотворное влияние. Да если позволите, я схожу отыщу ее; она будет приятно удивлена видеть вас.
“Совершенно благополучна, много веселится”. Мишель несколько минут чувствовал какое-то противуречивое волнение. Но появление Бланки разсеяло все подозрения, которыя было заскреблись в его сердце: она была очень худа, бледна, болезненна, и ея движения, походка, взгляд, вся она, наконец, была проникнута глубокой, неисцелимой, безконечной грустью.