Часы
Шрифт:
Это были английские кони.
А кони Англии — лучшие в мире. Помните, древние бритты не разлучались с конями, они учили их понимать слово, учили их нестись вскачь по каменистой земле и даже сквозь лес. В паши дни скаковые кони Ньюмаркета стоят у мраморных ясель, покрытые в холод сукном и нежным полотном — в жаркие дни.
И хотя время, твердят, делитель утраты, сердце добрых конюхов скрипит все о том, как много добрых коней полегло на берегах Мааса, на чуждых полях Фландрии, в кровавой битве коней у Камбрэ.
Весной плодовые сады зацветают, и запах деревьев проникает
А осенью яблони тяжелеют, как на сносях женщины, и плоды тянут ветви к земле. Вот, сок земли, ушедший в желтые и красные яблони, бродит в сидре, делать который мастера девонширцы. Он оставляет поздний свет и веселье в окнах дома с гербами и заставляет землекопов, садовников, конюхов размахивать и стучать оловянными кружками в кабаке «Сады Девоншира».
Мы прожили в уличке Лорри, в Лондоне, в Англии, шесть лет. Весна 1917 года принесла вести о бурях в России. И вещи квартиры, еще не успев обжиться с нами, были распроданы. Я раздарил свое детство — футбольный заплатанный мяч, альбомы, гербарий…
Пароход шел по Темзе, темной, взбухшей от ливня. Я стоял на палубе у борта. Пассажиры спрятались в улья кают. Руки мои вылезали из рукавов. Я смотрел на реку. Черные угольщики плыли по Темзе в безлиственном лесу мачт, кранов, труб. Океанские пароходы стояли у пристаней. Ист-Энд неутомимым пятном шел влево, серый, запутанный. Я смотрел на уходящие берега, Лондон, Англию.
Там, в домах, сгрудившихся вокруг кирпичной церковки, в душной школе и во дворе ее, где английские мальчуганы играли в лапту, там, на искривленных уличках, куда забредал худой сендвичмен в котелке и где стоял у зеленого сапога Эким, я научился тому языку, на котором написано «Путешествие Гулливера» и «Утопия» Мора, и «Происхождение видов» Дарвина, и «Песнь о рубашке» Томаса Гуда. Вот уже скоро сто лет, как поет рту песнь швея, согнувшись над полотном.
Там, у сверкающих витрин Пикадилли, где я гулял с отцом по праздничным дням, я научился тому языку, на котором написаны «Десять дней, потрясшие мир» и на котором предатель Виль Крукс, лидер докеров, когда была объявлена война, первый затянул в парламенте гимн «God save the King».
Ламаншский туман скрыл от меня землю.
И я думал: Англия позади, она умерла.
Но Это было младенчество моей Англии.
«Конторщик знающий английский язык»
Мне семнадцать лет. Вот уже год я в России. И слова улички Лорри и садов Девоншира все глубже прячутся в мою память. А было время — они ворвались в мою речь неодолимой ватагой, сцепились с русскими и пядь да пядью одолевали их. Так жесткие англы, пришедшие на остров Британию, смешали язык бриттов. И побежденные слова, как моллюски, каменея, шли на дно памяти…
Отсутствие работы заставляет меня слоняться по городу.
С утра я брожу по базару, где неумолчно стучат деревянные молотки жестяников-кустарей; они точно осуществляют сказочную
Сбросив с плеч веревочное ярмо, сидят на земле персы, переносчики тяжестей. Простодушные, они грезят, как бы скопить немного туманов и уехать за море — к рисовым полям Исфагана, к хлопковым нолям, к степным рекам, текущим в соленое озеро Урмия. Ведь скоро весна, на поля выпустят холодную воду, покрытую пеной, пригоршнями будут бросать в воду рис, и взойдут высокие стебли, иной раз с девичий рост, темнозеленые листья которых широки и по краям шероховаты..
Я иду к морю, на приморский бульвар.
Апшеронская зима, без снега, без льда, она похожа на осень севера. Зеленые скамейки бульвара блестят сыростью, норд морщит лужицы и сушит асфальт. Заколоченная купальня стоит среди моря, голая, одинокая. Мертвы пароходы у пристаней, и редок дым заводского района.
Черномазый мальчишка бежит босиком, шлепая по лужам. «Газет, газет!» — кричит черномазый, размахивая газетами. Я останавливаю его.
На первой странице генерал Томсон витийствует:
«Русский народ! В момент торжества мы не забываем услуг, оказанных Россией делу союзников в первые годы войны. Как можем мы вернуться домой, не восстановив прежде порядок в России? Но у нас нет намерения оставить за собой ни единой пяди земли русской. В этом мы торжественно клянемся перед русским народом».
Черномазый бежит назад и криком своим отрывает меня от газеты. Я вижу море, брызги, летящие через бруствер набережной, снова пароходы у пристаней. Я различаю серые комки на палубах — брезент на орудиях, выжженный солнцем Персии, Индии, Месопотамии, и флаг корсара на «Президенте Крюгере», флаг Великобритании.
Золотые горы сулит нам газетка. С развязностью коммивояжера разворачивает генерал прейскурант своей фирмы. Это — месиво из географии, экономики, жульничества. Оказывается, оккупанты — наши друзья. Нам обещают: итальянские ботинки, голландский какао, модные французские шляпы, аргентинское мясо, английскую мануфактуру, — все, чем бедны сейчас Россия и город Баку.
Разумеется, для этого мы должны вести себя хорошо. И, конечно же, «всякий стачечник или большевик, или лицо, подстрекающее к стачке или волнению», подлежит немедленному суровому наказанию, вплоть до расстрела.
Время обеда уже позади, но желудок мой пуст. Он дает о себе знать, его не убаюкать колыбельной песнью генеральских посулов. Я прощупываю карман — опять носовой платок, снова перочинный нож. И все. Это потому, что боны с каждым днем падают, а новых достать негде. Чурек на базаре с каждым днем темнеет и дорожает, перс-харчевник больше не улыбается, завидев меня, не вылавливает для меня ароматное варево из пузатого медного чана. И квартирная хозяйка злобно хлопает дверью.