Часы
Шрифт:
«Все бы хорошо, да Бобкова вот не видать, а следов конских у колодца заваруха такая, что не сыскать никак следов бобкова коня. Решили мы: видно, увели Бобкова и коня его белобандиты. Приказал я коней поить, не перепаивать только, и — в погоню. Колодец богатый оказался — моются бойцы, коней поливают и поят. А я в стороне сижу, карту посматриваю. Вижу вдруг, бегут ко мне двое, руками размахивают. Я навстречу к ним. Так и так, товарищ командир, докладывают, человек есть в колодце. Приказал вытащить, осмотреть. В нижнем белье был человек, босой, весь в крови, нос отрезан, уши срублены, глаза выколоты. И на руке татуировка: зайчиха толстая и двое зайчат по бокам.
«Прокляли
«Как я понял впоследствии, колодец Куи-кан, где погиб Бобков, был нашим спасителем, ибо никаких больше колодцев в этой местности днем с огнем было не сыскать. И странное, товарищи, название колодца и странное здесь совпадение: Куи-кан значит по-местному кровавый колодец.
«Видел я на своем: веку, товарищи, не мало смертей — и на германском фронте, и в плену, и у нас в гражданскую в Туркмении и в Узбекистане — и ушел перезабыть уже многое. А вот, не знаю почему, с особенной болью вспоминаю я о Бобкове, о зайчихе с зайчатами на его руке, об одинокой могиле у колодца Куи-кан на отрогах Гиссара…
«Когда кончилась гражданская, не захотелось мне возвращаться домой, — ведь сколько крови было пролито За эту страну, и нашей крови и белой. А места здесь, товарищи, вы не смотрите, что пески, великолепные будут, лучше наших, только надо пообвыкнуть к ним. Ну, в ту пору вызвали меня в Ташкент, в штаб округа, в распоряжении коего и нахожусь по сей день. И надо ж случиться — иду я прошлым летом по куриному рынку, у лавчонки остановился сынишке виноград купить (вот везу ему лошаденку), чувствую, кто-то трогает меня за рукав. Обернулся — вижу узбек незнакомый мне улыбается. «Чего тебе, уртак?» (по-нашему, товарищ) спрашиваю. А он в ответ: «Я тебя, товарищ командир, знакомый», и все улыбается. Поглядел я внимательней — будто лицо знакомое, а не скажу точно кто. Не признал я узбека, не вспомнил.
«Тут узбек и сказал мне, что взяли его с басмачами Энвера в плен красные, в Гиссаре, невдалеке от колодца Куи-кан. Насторожился я сразу, как только сказал он памятные эти слова: Куи-кан. Рассказал узбек, что к колодцам-то понудили его вести басмачи, а сам он декхан, мирный. Среди красных, говорит, заметил меня и припомнил. И я долго смотрел на узбека, да не признал его, не припомнил. Еще рассказал узбек, что у колодца наткнулись басмачи на засаду и едва не убили его за это. Думали басмачи — большая засада, а у колодца всего-то один человек за камнями, красноармеец русский. Подстрелили его басмачи и в плен взяли, допрашивали, много ли красных идет за ним. Не сказал красноармеец басмачам правды. Ну, выкололи ему глаза, нос отрубили и уши, а тело — в колодец.
«Так рассказывал мне узбек на базаре, описал все подробности, мучал меня своей старательной памятью, и сердце мое очень сильно забилось. Я припомнил Гиссар и пески, бездорожье и кровавый колодец. Я, правду сказать, так заволновался, что забыл свой виноград в лавочке и ушел с узбеком до самого конца улицы, где уже степь. Я просил узбека точно указать, когда произошло Это все, но узбек не сумел этого сделать. А я думаю все ж таки, сомнения нет, узбек был свидетелем гибели красноармейца Бобкова из первой кавалерийской туркестанской бригады.
«Он был славный малый, этот Бобков, — закончил командир свой рассказ, — следопыт первоклассный, верный боец, разведчик, погибший за воду…»
—
И все замолчали.
— Ну, теперь ваш черед рассказать что-нибудь, — прервал молчание профессор, обратившись ко мне. — Мастеру слова, — добавил шутя. А командир и гидролог поддержали его.
Рассказать что-нибудь, — просили попутчики. Ну, конечно, было и у меня, о чем рассказать моим спутникам. Ведь у каждого из нас найдется, что рассказать о себе и воде в такой неплохой компании, где рядом на скамейке — гидролог, а напротив — командир и профессор. Но, вот, необычная молчаливость нашла на меня в этот вечер, и как ни хотелось мне поддержать компанию, слова заупрямились и не шли мне на помощь. И я остался свидетелем беседы в купе, а не собеседником.
Еще долго толковали попутчики мои о воде. Я вслушивался в их разговор, слышал, как вода бежит в их словах, размеренная вода профессора, вода гидролога, буйная вода командира. Но затем темнота упала на землю, и все потянулись ко сну.
Я лег на верхнюю полку. Командир, мой сосед, прикрылся шинелью и быстро уснул, а на нижней полке заботливо, долго готовил себе ложе профессор, нарушив стандартную укладку проводника. Он расчесал затем свою бороду, волосы, аккуратно сложил вещи, надел пижаму и укрылся, наконец, беспокойно ворочаясь, своим синим выцветшим пледом. А подо мной еще долго сидел гидролог Хрущов, разложив чертежи на столике.
С верхней полки, как с птичьего полета, я видел, Юмид-су, голубая, струилась по чертежу, и острые стрелки, указующие течение, неслись гуськом по воде, точно пироги индейцев. По берегу реки шли пески (точки разной густоты — в топографической грамоте), но их уже пересекал магистральный канал и распределительно-оросительная сеть, в которых, как и в реке, плыли острые стрелки, неся с собой жизнь в густые мертвенные пески Елум-кум. точно разведчики Юмид-су — Надежды-реки.
Была уже ночь, когда гидролог свернул чертежи и не раздеваясь, лег спать. Он погасил свет, и сон наполнил купе. Вагон укачивало, за окном была ночь. Я слышал, как мужественный крап командира сплетался со склеротическим старческим дыханием профессора. Крепким сном спал гидролог. Пора было и мне уснуть. Но мне не спалось.
Это вода струилась сквозь мою память.
Я представил себе воду, о которой говорил нам гидролог, Юмид-су — в ее полноводьи, Надежду-реку, попавшую, наконец, в серебристую сетку каналов, среди густого хлопчатника, голубых полей риса, люцерны, садовых миндальных деревьев, и виноградников. Я представил себе Юмид-су, отдавшую себя новой земле и воплотившую, наконец, свое имя и долгожданный обет — в зерновые хлеба, пастбища и огороды. Мне виделась на горизонте земли последняя пыль отступавших кочевий.
«Это вода строителя», — думалось мне.
Я вообразил затем реку Галис, о которой рассказал нам профессор, и лагерь Креза у ее берегов. Книжные слова профессора ожили в моей памяти, и вода, о которой он говорил, представилась мне кипяченой, комнатной температуры водой, отшелушившей свою крепкую соль на дне, на стенках сосуда кипевших судеб и событий. Ну, разве такой была река Галис, сестра Юмид-су и реки Туполанг! Мое воображение восполнило пресный рассказ профессора. Оно бросило зерна оливок в прибрежный сыроватый песок и гремящую гальку, и точно под палочкой мага, взросли раскидистые оливковые деревья по берегу Галис. Оно затеяло перебранку и, как ярый мятежник, подняло ропот среди утомленных походами воинов Креза, перед упрямой рекой. Оно запылило сандалии воинов и вновь омыло их в обмелевшем русле реки Галис.