Человечность
Шрифт:
Но и здесь бессмысленно и зло людей кусала смерть — пулеметными очередями, фауст-патронами, отчаянными залпами последних гитлеровских танков и самоходок. Фашизм, умирая, еще жаждал крови, еще уносил с собой в могилу самое дорогое, что есть на земле, — человеческие жизни.
Вот на груду битого кирпича падает солдат в стоптанных кирзовых сапогах — может быть, рязанский, может, — смоленский, а может быть, из какого-нибудь горного аула — и уже ничего не видит и не слышит. А ему так хотелось дожить до победы, до того светлого часа, когда он, наконец, возвратился бы домой.
Резкий толчок. «Фаустник», — успел подумать Крылов и взглянул назад: башенные покидали машину. Он откинул люк. Уже стоя на земле, заметил, как брызнула по броне пулеметная россыпь, и почувствовал, как обожгло ногу. Он отбежал к стене дома — из башни уже повалил дым.
— Вон откуда, гад. — Блинков показал на окно. — Теперь по Фролову бьет.
Фаустник промахнулся: граната скользнула по броне, розовыми брызгами рассыпалась по кирпичам. Блинков, прижимаясь к стене, побежал к подъезду. Крылов, прихрамывая, заспешил следом. Но их обоих опередил пехотинец с автоматом, и, пока они поднимались по лестнице, усыпанной штукатуркой и битым кирпичом, наверху, в квартире, резанули тугие автоматные очереди.
Блинков и Крылов вбежали в помещение — у окна лежала изломанная фигура гитлеровца, другой распластался посредине.
— Все, айда дальше!
— Райков?!
— Он самый. А ты. Крылов, что ли? — на груди у Райкова поблескивала медаль «За отвагу».
— Здесь… наш полк?
— Какой наш! Я в другом, из госпиталя попал. Все наши! — Райков выскочил на лестницу и пропал в уличном гуле.
Блинков наскоро перевязал Крылову рану — пуля пробила голень, не задев кости. Экипаж подобрали другие машины. Пальба затихла, и теперь дымные улицы наполнял лишь гул моторов. За тридцатьчетверками шли «иесы» и самоходки, на броне гроздьями прилепились автоматчики.
Особняки сменились парком.
— Тиргартен! Скоро рейхстаг! — крикнул Крылову Блинков.
Крылов смотрел вперед. Неужели этот миг наступил? Неужели пришли?
Среди деревьев обозначился скелетообразный купол.
— Рейхстаг, ребята!..
Рейхстаг выглядел ничуть не внушительнее многих других берлинских строений, но не каждое из них означало победу, а только это. Ниже купола, среди скульптурных кружев, краснело победное знамя. Вот так-то!.. Волна радости поднимала Крылова выше и выше. Солдатская тропа привела его к рейхстагу — ради такого финала стоило перенести все, что он пережил на войне.
— А это что? — интересовался пехотинец.
— Бранденбургские ворота, деревня! Здесь они победы праздновали!
— Отпраздновались!..
Крылов смотрел, слушал, и в груди у него мощно пела радость. Радость отражалась на лицах солдат, звенела в гуле танковых моторов, зеленела в красках берлинского парка, сияла в голубом небе, медленно очищавшемся от дымной гари. Радость солнечными лучами заливала весь мир. Живы! Конец войне!
В праздничном ликовании людей, машин, неба и земли потонули горести войны и обыкновенные человеческие горести.
Ушел из жизни генерал Храпов — сердце у
Много таких могил разбросала по земле война — и не назвать, не упомнить всех, кто похоронен в них.
На холме у Одера остался лейтенант Саша Лагин, не прожив и трети отведенного ему на земле срока.
У железнодорожной насыпи под Ефремовым навеки уснул честный солдат Костя Настин, не успев даже доехать до фронта.
А далеко-далеко от них, в знойных донских степях сорок второго года, пали хорошие ребята из Покровки — Геннадий Писецкий, Юра Парамонов и Володя Плотников…
Как-то теперь в Покровке? Какая чаша перетянет в конце войны — радости или горести? Кого выпустит в послевоенную жизнь дубовая военкоматовская дверь? Скоро, теперь скоро станет известно и это. А пока в старой Покровке шла своя повседневная жизнь. Подрастали дети, умирали старики.
Тихо и незаметно скончался учитель Григорий Иванович, не дождался победного салюта и покровский военком — ушел вслед за теми, кто уже не вернется домой.
Шура Крылова училась уже в восьмом классе.
У Лиды Суслиной понемногу восстанавливались силы, она хорошела, и только глаза не расставались с затаенной болью. Война заканчивалась, но не оставила ей ни отца, ни брата, ни мужа, ни ребенка, а так хотелось счастья: ведь ей всего-то двадцать один год.
Костина сестра получила еще одну похоронку: под Кенигсбергом погиб ее сын.
Тетя Лиза Лагина рано поседела, мало чем отличалась от нее тетя Катя Крылова. Обе без мужей, сыновья на фронте, а там что ни час — жди беды. Тетя Лиза жила в эти дни охваченная странной рассеянностью, временами забывая, что делала, куда шла.
— Саша не пишет… — говорила замерзшим голосом.
— Что ты, Лизок, — успокаивал ее Савелий. — Последнее письмо от него пришло десять дней назад, вот оно.
— Да-да, последнее. Что ты сказал? Десять дней.
Или чувствовало ее сердце, что Саши уже десять дней не было на свете? Пуля оборвала его светлую жизнь.
А тетя Катя опять отнесла гадалке две десятирублевки и спешила послать сыну на фронт письмо, оберегающее солдата на войне от смерти. Шла и молилась. «Боже! — просила. — Ты взял к себе моего брата и моего мужа, но оставь мне сына, сохрани его, дай ему счастье, а мне радость увидеть его вновь…»
Смецкого, секретаря покровского городского комитета комсомола, вызвал к себе первый секретарь горкома партии. Поджарый, с редко мигающими глазами, Смецкий был весь — внимание.
— Просидел ты, Олег Михайлович, всю войну на комсомоле, — сказал первый секретарь. — Пора теперь и дальше, ты человек проверенный. Мы предложили, а обком утвердил твою кандидатуру, — заведующим отделом пропаганды и агитации горкома. На конференции введем тебя в бюро.