Человек в степи
Шрифт:
Евдоким Иванович бросил обрезать волчки, громко заорал:
— Ось я вам покажу, як птицу гонять!
Девчата перескочили садовую канаву, пошли к сложенным у шалаша лопатам.
— Идите сюды! — приказал Гузий.
Уткнувшись, они подошли. Обе были мокрыми. На опаленных ветром физиономиях, будто на яблоневой растресканной коре, шелушились чешуйки. Одна девчонка трубно прыснула, за ней прыснула другая.
— А ну, марш до инструменту!
Те подхватили лопаты и, хохоча уже в голос, побежали от шалаша.
— Ось дурны!..
Он стоял
— Молодысть моей бригады!.. — продекламировал он. — Руки у них не такие, як мои грабли, а нежные. Смотришь, як роблют окулировку, думаешь: «Самому дереву хорошо». Хай на счастье наследуют мое ремесло садовника. Может, будут трудиться в будущих садах, шо лучше садов петербургского вельможи, и вспомнят дида Гузия, як будут прививать черенки до молодых яблонь.
Девчата
Третий день, ни на секунду не прекращаясь, дует суховей. Солнцем залито жгучее небо, но оно не синего, а землисто-стального цвета. Воздух пересушен, терны в балках и те скрутили свои потемнелые, черствые листки. Суховей ровно и настойчиво идет над степью, высасывает из земли остатки влаги, и потому трава припала к почве, пытаясь удержать последнюю влагу. С растресканной дороги сдута пыль; ветер вырывает из трещин мелкие осколки земли, и они, ударяя по ногам, летят в сторону.
Пожилая женщина Локтева и суровая, непомерно толстая, могучая старуха Турлова, по хуторскому Турлучиха, идут молча. Локтева с покорной горечью, толстая Турлова со злобой смотрят, как ветер треплет просяное, без времени порыжелое поле.
Мне по дороге с колхозницами, они возвращаются с просяных делян, которые решила убирать Турлучиха. Босая, покачиваясь грузным телом, она идет широким, мужским шагом, одной рукой держит концы платка, другой — по-солдатски отмахивает в такт ходьбе. Локтева с благостным к робким, в морщинках лицом едва поспевает за ней, сцепив пальцы на животе и подобострастно, снизу вверх, заглядывая Турлучихе в глаза.
Турлучиха сворачивает с шоссе, молча шагает в сторону.
— Там наша кукуруза, — будто извиняясь, поясняет мне Локтева, и мы направляемся следом.
Раздвигая перед нами листву, старуха идет меж рядов могучей, поднявшейся в полтора человеческих роста кукурузы. Ветер бьет присохшие от зноя, пожестчевшие листья, и они, цепляясь один за другой и за наши плечи, шуршат как пергамент. Вот-вот начнется цветение. Кое-где кукуруза уже выбросила метелки, и нежные, мельчайшие их цветки, открытые ветру, качаются на вершинах стеблей. Локтева пальцем трогает метелки:
— Сохнет бедная цветень!
— Чтоб она совсем уж повыгорела! — плюет Турлучиха. — Ишачили-ишачили — и все к чертовой матери!
Она дергает прихваченную зноем метелку, озлясь, ломает весь бодыл.
— С прошлого года горба не разгибали, думками богатели: снимем. Сняли!..
Сломанный бодыл уродливо торчит углом.
Локтева стряхивает пыльный платок, говорит медленным голосом:
— Разве ж кто из
Гуськом мы проходим в конец участка.
— При такой жарюке и просо посыплется… Завтра ж скосить надо, — бросает Турлучиха Локтевой; пожевав толстыми губами, добавляет: — Айда к Аньке! Спросим у ней девчонок на помощь. Она в своей кукурузе.
Мы шагаем за Турлучихой. Ее босые тяжелые ноги с выпершими на икрах узлами вен, не обходя, ступают по колючкам, задевают кусты татарника и молочая, бьющихся на горячем ветру. Со стороны далекого квадрата кукурузы до нас доносится девчачий смех — такой заливистый, что кажется среди сохнущих полей кощунственным… Через минуту мы входим, как в джунгли, в плотные заросли. Здесь кукуруза цветет уже вся. На вершинах качаются устремленные в небо метелки, а ниже, из стволов, из будущих початков, пробиваются серебристые пучки блестящих, будто бы лакированных нитей. Свежими прядями они колышутся, плывут по ветру.
Мы пробираемся дальше, невдалеке, у межи, видим девушек. Они собираются полдневать и приглашают нас, освобождая нам место.
— Благодарим за приглашение, — хмуро отвечает Турлучиха. — Иде Анька?
— В правлении. Скоро будет. А что?
— Значит, нужно…
Турлучиха протирает запорошенный глаз и, не желая ни с кем разговаривать, зовет Локтеву, идет с ней в конец межи.
Я хочу дождаться прихода молодой бригадирши, послушать, как договорятся они со старухой, и, отойдя в сторону, ложусь на землю. Внизу меньше раздражает ветер, от которого голова делается свинцовой, а уши сдавливает, словно напором воды.
Притихшие девчата шепчутся, должно быть, по нашему адресу, несколько раз оборачиваются на женщин, потом на меня и, убедившись, что мы далеко, снова говорят о своем.
Часть их я уже знаю. В правлении видел секретаря комсомольской организации колхоза Марусю Рымареву — девушку из тех, на которых редко женятся. Она немолодая, коренастая, с зачесанными за уши прямыми волосами и несколькими оспинами на умном старковатом лице. Сейчас она, укрепив осколок зеркальца на бодыле кукурузы, счищает с потного лица раскислый крем, потемневший от степной пыли. Рымарева старше других и в отсутствие бригадирши ведет себя хозяйкой.
Знаю я гибкую, смуглую, совсем черную Нину Веретенникову. Вскинутыми бровями и большим ртом, полуоткрытым в улыбке, обнажающей белые, выдающиеся вперед зубы, она походит на цыганку — только белокурую, с ярко-светлыми на черном лице глазами.
По «боевому листку» познакомился и с Катей Сидоренко. В листке ее прорабатывали за постоянные ссоры с подругами, с девушками из соседних бригад и даже с посторонними. Красная, тугощекая, буквально наливное яблочко, Катя сейчас жмется и ластится к Веретенниковой. На Кате голубая тесная кофтенка, из которой она выросла; узкие рукава вздернуты от кистей кверху, они тянут руки, и это придает ей ребяческий вид. Она примеряет цыганковатой Веретенниковой свою брошку.