Человек в зеленой лодке
Шрифт:
– Да чё? С кем-нибудь да ушла. Это ж Любанька, – решали женщины. Рассказчица не отрицала такой возможности, но смотрела все-таки с сомнением, потому что думала про себя о том, что вряд ли они с Любкой тогда могли ходить.
А вот утро Алка запомнила хорошо, так как пришла строгая врачиха, зам. главврача санатория. Она посетила комнаты участников разврата и сделала всем строгий выговор:
– Алкоголя больше – ни грамма! Запрещаю категорически. На танцы – ни ногой! Мало того, что у вас каждый раз после них давление зашкаливает! Теперь еще лица битые! И похмельный синдром!
Любаньку и Алку она ругала еще подробнее: женщины ведь они. Алке было очень стыдно. А Любанька только преданно смотрела с кровати на врачиху и согласно кивала на каждое ее слово темно-каштановым коком, свалявшимся за ночь в продолговатый колтун.
Вообще Алка сообщала много еще разных ужасных, позорных и захватывающих подробностей. Правда, отказалась поведать, почему в одно прекрасное лето она позвонила из санатория мужу, велела срочно приехать и забрать ее домой. Что, интересно, стряслось, а? Зацепило, что ли, и Алку взрывной волной Любанькиных страстей? Об этом Алла молчала, сколько у нее не допытывались.
Так шли годы, никто не молодел, но все время горели веселым янтарным светом в темноте вечеров раскосые глаза Любанькиного дома. Только однажды вдруг погасли. Что такое? Почему? Заболела Любка. Онкология. И все серьезно.
– Допрыгалась, проштитутка, – сказала бабушкам на лавочке Светлана Афанасьевна. Две женщины, тоже имеющие онкологический диагноз, возмущенно уставились на нее.
– Ну да, так-то, – спохватилась баба Света, – рак от разного бывает.
Любанька покинула свой дом и отправилась в долгое путешествие по больницам. Наверное, она иногда возвращалась в поселок, но никуда особо не выходила. Моя мама ее не встречала.
Без Любки Александровка не то чтобы затосковала, но как-то притихла, заскучала. Каждый месяц, приезжая к родителям, я смотрел из окна машины на Любанькин дом. Может, нет уже на свете Любаньки? Может, на небесах уже? В эти моменты я мысленно волновался. Это очень волнительно – Любаньке на небеса попасть. Дом ее стоял в оцепенении, дверь была закрыта, раскосые окна смотрели пусто. Не возился у мангала какой-нибудь патлатый мужик в старом свитере, не вился в воздухе голубоватый дымок, и Шуфутинский не звал безутешно свою Натали.
Летом того года я к родителям не смог выбраться, приехал ранней осенью, сухой и свежей. Въезжаю в Александровку. Что это у Любанькиного дома? Вроде костерок? Да. И дверь открыта! И мужик, лысый, в куртке, ломает сухие ветки и бросает в огонь. И на столе что-то стоит. А хозяйка-то где? Не видно. И тут осенило: открой окно! Как здорово услышать именно то, что ты хотел:
В старом парке пахнет хвойной тишиной,
И качаются на ветках облака.
Сколько времени не виделись с тобой,
Может год, а может целые века?
Значит, дома хозяйка!
– Что, Любанька вернулась? – спрашиваю потом у родителей.
– Да! – мама улыбается.
– Выздоровела?
– Вроде.
– А мужик откуда?
– Из больницы, – отвечает мама.
Как я сам не догадался, глупый какой.
– Мам, ты неправильно говоришь. Надо говорить «с больницы».
Мама удивленно
Любка, действительно, поправилась, и ее вертеп снова принимал всех, кто раньше «томился одиночеством вдали». И чья-то завистливая душа все-таки не выдержала, не вынесла Любанькиного возрождения к ее беспечальной жизни. Однажды, вернувшись с ухажером с прогулки, Любка увидела на своем заборе широченную надпись, наскоро выведенную белой краской. «Шлуха», – гласила надпись.
– Почему – шлуха? – изумилась Любка.
Любанькин спутник был местным, старым ее любовником. Он не понял, что Любку так удивило: то, что ее так назвали, или досадная фонематическая ошибка в таком простом слове. На всякий случай он сказал: «Э-э-э-э-э…» – и пошел в сарай искать краску. Им пришлось выкрасить в голубой цвет половину забора, и дом теперь смотрелся свежее.
А годы снова шли. Хранящая внутри себя маленькую тайну голубая краска на заборе успела поблекнуть. Любанька стала прихварывать. Заболели ноги. Она отдала свой дом дочери, а сама переехала в однокомнатную квартиру, в ту же пятиэтажку и тот же подъезд, где живут мои родители. Теперь Любанька уже не может уйти никуда дальше лавочки у подъезда. Моя мама взяла ее под патронаж и носит ей продукты из магазина, лекарства из аптеки.
Мой папа называет Любаньку «наш ара». Это точно. Очень точно. Скованная квартирой, как клеткой, Любка все время мечется на втором этаже вдоль окна своей кухни, путается в шторе, без конца клюет узким лицом пространство за открытой оконной рамой, трясет темно-каштановым хохолком и резким голосом разговаривает сразу со всеми, кого видит у подъезда.
– Здрасьти! – это мне и папе.
– Вер, и сыра возьми, сыра! – это маме.
– Ленка, ты на работу? – это Ленке.
Можно было бы уже, наверное, и расстроиться, что закончилась сага о Любанькиных похождениях. Огорчиться, что женщина, всегда летавшая на мощных крыльях страсти, превратилась в хромоногого попугая. Но не стоит, потому что Любанька себе никогда не изменяет.
Вечер субботы. Мамы дома нет, ушла по делам. Я проверяю сковородки: а что там вкусного? О, блинчики!
– Не вовремя я к Любаньке сегодня зашла, – говорит вернувшаяся мама и как-то потерянно ставит пакеты на табурет. Я жую блины.
– А что такое? – спрашиваю.
– Любовник у нее. Молодой.
– ?
– Да. Захожу, а она в красивой такой ночнушке на кровати сидит. С прической, накрашенная. Выпивши. Говорит мне: «Выпила я немножко, Вер». А я смотрю через штору на балкон. А там человек. Прячется. А штора просвечивает, и я понимаю, что это Пашка.
– Какой Пашка?
– Ну Пашка, я тебе рассказывала. Вдовец. Жена у него умерла два года назад.
Теперь я себя чувствую в непосредственной близости от Покровских ворот. Известие, что прямо сейчас под нашим балконом, только тремя этажами ниже и чуть налево, прячется молодой любовник, впечатляет. Подмывает метнуться на балкон и перевеситься через перила. Но перед мамой неудобно. Ладно, удовольствуемся подробностями.
– И что? – спрашиваю.
– И ничего, – отвечает мама, – я ушла поскорее.