Человек в зеленой лодке
Шрифт:
– Томочка, Томочка, да ведь она описалась!
От природы очень стеснительная, я со смеху и забыла стесняться: сняла штаны и в мокрых колготках, визжа от хохота, вытирала этими штанами лужу на полу.
Для мамы долго тянулось время папиной учебы в литературном институте. Каждые полгода папа на месяц уезжал на сессию, и она тащила семью одна, тратя на это остатки сил и здоровья.
Последнюю сессию отцу пришлось прервать: мама попала в больницу, мир все время раскачивался и опрокидывался перед ее глазами, она ходила тихо по стеночке, нащупывая реальность руками. Врачи собрались консилиумом
А потом был паук. Большой и важный. Он посмотрел с потолка на гостей, собравшихся в нашем доме за большим столом, и начал неспешно спускаться. Опустился до уровня лица именинника – папа отмечал тридцатипятилетие – и заглянул в него.
Вот это я очень хорошо помню. Папа во главе стола в светло-розовой рубашке – такой красивый! – замер с бокалом в руке. Первый тост дядя Саша не успел договорить – так и застыл громозекой на фоне распахнутой балконной двери.
Отец сидел и смотрел на большущего паука, с таинственной целью висевшего прямо напротив глаз. Повисел, поиграл многозначительно лапами важный гость и полез обратно наверх.
Все смутились. Что за примета такая? Ведь явно неспроста. И кто-то на дальнем конце стола отчетливо произнес:
– Весть тебе будет, Женя, большая весть.
И была весть. В обычном конверте. Папину пьесу собрались ставить в Саратовском художественном театре. И как это все сошлось? И театр знаменитый, и режиссер талантливый.
Работа в театре началась быстро. И вот уже отец улетает на репетиции, и сидит с режиссером среди актеров, и говорит, говорит о том, о чем целую вечность молчал.
Премьеру Саратов объявил громко. Может быть, он так объявлял все театральные премьеры, я не знаю. Мы приехали с мамой и братом за несколько дней до события и очень удивились. С театральных тумб, со стен домов, с разновеликих заборов на нас смотрели афиши с именем отца.
В один из дней мы ехали к папе в театр на автобусе, и прямо в автобусные окна заглядывали гигантские буквы. Е в г е н и й Ш о р н и к о в. О г о н е к в с т е п и. И больше ничего. Мы сидели втроем стайкой притихших воробьев: неужели это наш папа? неужели это его «Огонек»? как он смог? как это все могло случиться в нашей простой и трудной жизни, где скачет по ванной ржавая кастрюля с бельем?
Геннадий Николаевич, друг семьи, однажды крикнул нам в сердцах: «Вы на что надеетесь? Что та-ку-ю, – здесь он нажал, – пьесу поставят? Когда-нибудь поставят? Никто не даст! Ха-ха-ха!» – и хлопнул в необъяснимом бешенстве лакированной дверцей шкафа. И мы подпрыгнули. И очутились здесь, в этом автобусе.
И все было. Спектакль. Аплодисменты. И зал кричал: «Автора!». Критики пьесу хвалили, билетерши ругали. Спектакль потом еще возили на фестиваль, и в газете «Труд» на передовице была папина фотография, а в других газетах его назвали «новым Вампиловым».
Два раза в те замечательные дни моему очарованному сердцу было совсем горячо.
Первый раз это было на спектакле. Я думала, что папину пьесу вдоль и поперек знаю: всю прочитала с торчащих из печатной машинки листов. Оказалось, нет. Вот на сцене один из главных героев в ночной тишине
– …И девочка в белом платьице кружится по комнате. Потом подойдет ко мне и спрашивает: «Папа, ну разве я не балеринщица? Чего в садике все смеются?». А я отвечаю: «Конечно, доченька, ты балеринщица, балеринщица».
Кипящая волна заливает меня: ведь балеринщица – это я, я. Сижу возле папы и не шевелюсь, не дышу, боюсь разреветься.
А потом так же было на пикнике у Волги, куда все театральное общество поехало через несколько дней после премьеры. Там мы с родителями увидели в первый раз степной ковыль. Какое удивительное растение. Живой туман.
Взрослые суетились, накрывая стол на траве. Я бродила бесцельно вокруг. И вдруг среди других людей увидела маму. Где та почерневшая от невзгод женщина в поношенном норковом тюрбане? Ее нет. Есть исключительная, сияющая красавица в легком платье и больших дымчатых очках. Она разговаривает с режиссером. Его зовут Александром Ивановичем. И мама Александру Ивановичу нравится. Ему нравится говорить с красивой и умной женщиной.
И я почувствовала тогда, что вот оно – место моих родителей. Возле этой широкой и прохладной русской реки. Возле этих степных ковылей. В этом театре. Среди этих людей. И в нашей жизни больше не должно быть ни чванливого Геннадия Николаевича, который, доев с тарелки последнюю пельмешку, каждый раз принимается о чем-то самозабвенно и нудно рассуждать, ни его милой розовощекой жены, с гордостью взирающей на своего супруга. Мама больше не будет болеть. Папа – тосковать о несбыточном.
Да, действительно, наш каменный мешок приоткрылся и выпустил нас на свежий воздух. Папа понравился руководству театра, и ему предложили должность заведующего литературной частью. Завлит в театре – это точно то, что папе нужно! Чтобы жить, чтобы писать… Обещали через несколько месяцев вызвать, дать в Саратове служебную квартиру.
Только всего этого не случилось. Как часто бывает в театре, что-то там хрустнуло, лопнуло, развернулось и поехало в другую сторону. Папе написали письмо, что сожалеют.
А в следующие годы навалилось. Деньги от пьесы разошлись быстро. Стиральную машинку так и не купили. Мама снова билась за жизнь.
Все зимы у нас жила бабушка, папина мама. И бабушка все была недовольна невесткой. Все бубнила, бубнила чего-то папе про маму. Ничего особенного, обычные старушечьи придирки, но маме хватало. Другая, здоровая женщина, справилась бы с этим, просто отмахнулась бы. Но для моей издерганной, больной матери противостояние со свекровью было выше ее возможностей. Мама срывалась и походила при этом на сумасшедшую. Она тогда почти всегда была как сумасшедшая. А папа был почти всегда груб и жесток. Они оба обезумели.
Письменный стол совсем все испортил. Мама опять поехала покупать мебель одна. Она все покупала одна. И так засуетилась, замешкалась, подъезжая с грузчиками к дому, что показала не на ту арку. И не сразу поняла свою ошибку. Грубые мужики разворачиваться не стали, сгрузили ей коробки со столом прямо в грязь в чужом дворе и уехали.
Мама рыдала. От коробок не отойти. Чужой двор пуст. Что делать-то? Вот идут какие-то мужчины. Она просит помочь. Мужики и не подумали остановиться, только уничижительно бросили на ходу: