Четыре года в Сибири
Шрифт:
Наша добыча сегодняшнего дня составляет: один медведь и четырнадцать зайцев.
Мы устало вваливаемся во вместительную снежную хижину, в которой проживают несколько человек. Поблизости от нас горит маленькая печь, котелок на огне, там тушится заяц с совсем немногими крупинками соли. Это все, что шесть здоровых мужчин могут есть в сутки. Все другое, что они добудут, нужно привезти в Никитино.
Снежная хижина величиной пять на пять метров, на земле лежат попоны, на которых мы растянулись. На нас толстые шубы из собачьих шкур, массивные валенки,
– То, что в Никитино умирает все больше и больше жителей..., – говорит один товарищ. Это когда-то такой веселый трубач в Забытом, Вернер Шмидт.
Мы все молчим, так как сознаем правду его слов.
– Сколько умерли все же из наших?
– Тридцать восемь человек. Часть из них попала в капканы, больше не могли найти дорогу к снежной хижине и были занесены снегом в лесу и найдены отмороженным. Некоторые покончили с собой, – говорю я.
– Кто именно умер, господин Крёгер?
Звучат имена, которые мы все знаем. Когда-то мы работали вместе с ними, смеялись, надеялись...
– Уже пять дней около тридцати крестьян считаются пропавшими без вести в районе самой северной снежной хижины. Они больше не вернулись. Это теперь частое явление. Температура сильно упала, и я думаю, у нас снова будут бураны.
– Вот проклятая погода! Я голоден...! Я уже долгое время всегда хочу есть, и если я выползаю из пещеры и только немногие дневные часы гоняюсь за дичью в лесу, у меня темнеет в глазах. Знаете, товарищ Крёгер, я спрятал половину зайца на дереве. Я ем его в сыром, замерзшем состоянии. Я больше не могу! Пусть другие думают обо мне, что хотят. Другие делают то же самое. Они тоже тайком крадут кусок мяса. Так что имейте в виду, пока этого медведя дотянут до Никитино, от него останется меньше половины. Ах, да что тут говорить, только чистые ребра можно будет видеть. Боже мой, как я хочу есть!
– Хватит, дружище, брось ныть, ты думаешь, мы не голодны? Не болтай об этом, от этого становится только хуже!
– Сегодня ночью мне снились великолепные булочки и огромная порция жаркого с подливкой..., – другой голос бормочет себе под нос.
– Заткнись! Ты нас с ума сведешь! Идиот!
Маленькая дверь цилиндрической железной печи открыта, и наши глаза пристально смотрят внутрь.
– Нам предстоит пережить еще почти три полных месяца, – говорит тихий голос.
– Что, собственно, легче перенести: длящийся сутками ураганный огонь или многомесячное голодание зимой, в пурге, и видеть, как всюду люди выбиваются из сил и умирают, и как сам постепенно теряешь силы...?
Мы засыпаем. Мы счастливы, если мы еще можем спать, так как многие из нас больше не могут заснуть из-за голода.
Буран несколько дней бушует над Никитино. Массы снега засыпают все, и наших сил едва ли хватает, чтобы освободить от снега входы в хижины и окна. Мы, кто еще может, делаем это только для того, чтобы постоянно не видеть ставшую невыносимой ночь. Множество изб уже полностью занесено снегом. Снаружи господствует
Крестьяне с женами и детьми идут в церкви, они даже тащат с собой некоторых из их чахнущих соседей. Там горит только лишь единственная лампада перед изображением Христа. Вокруг нее, во всей церкви, лежат мертвецы. Дверь наружу широко открыта. Она уже почти занесена снегом, и только с трудом можно еще пробраться внутрь. Мерцающий свет последней лампады призрачно витает над этими замороженными человеческими трупами. Отцы, матери, дети, все вместе лежат здесь, умершие от истощения, окоченевшие.
Генерал покончил с собой. Он завещал все свои наличные деньги, двадцать тысяч царских рублей, Фаиме. Теперь маленький дом, который когда-то выглядел таким нарядным, совершенно заметен снегом. В снежной могиле лежит застывший труп.
Братья Фаиме все еще живы.
Я больше не думаю о Фаиме и моем ребенке; это бессмысленно.
Если я дома один, то я сижу сломленный в кресле, долго пристально смотрю на горящие лампады, складываю руки и сжимаю их друг с другом, долго внушая самому себе изо всех сил:
«Продержаться!... Продержаться!... Продержаться..!»
Ежедневный ужас доводит меня до самой безумной ярости, тогда я хожу из угла в угол, снова и снова, даже если я устаю до того, что падаю с ног от изнеможения, сжимаю кулаки и хочу снести все вокруг меня, разрушить, уничтожить, выпустить пар хоть каким-то вандальским способом... задушить судьбу, уничтожить, замучить, еще гораздо более зверски, чем она мучит нас...
Что за ужасающая бессмыслица скрывается в этом полном бессилии!
Два дня абсолютно неподвижной апатии, как будто я вживую окоченел. Вокруг меня тревожная, ждущая тишина. Я несомненно знаю, это больше не может долго продолжаться...
Проклятая, ревущая пурга! Вечно проклятые, жалкие люди! Проклятое безразличие подлецов! Проклятье... проклятые на вечные времена...
Внезапно ледяное дуновение... Спокойный свет взволнованно колышется в комнате.
Лампада погасла.
Свет от свечи падает мне в лицо, и я содрогаюсь от страха. Кто это?
– Давай,... вставай, Федя... это я, Иван! – говорит твердый голос. Он внезапно придает мне внутреннее тепло и силу.
Он подпирает меня как ребенка, огромный кусок льда. В свете фонаря мы идем по комнатам. Осторожно гасится свеча, потому что она сейчас очень ценная вещь. Он открывает дверь, и мы выходим наружу в метущий снег, бурный шторм.
– Вот, Федя, одень, моя меховая шапка. Ты простудишься... Вот тут у тебя еще и мои перчатки... Мне все это больше не нужно... У меня ты можешь поесть, Федя...
– Поесть?
– Хлеб, масло, сыр, а еще белый хлеб, колбаса...
– Иван!
– Нет, мой дорогой, я не сошел с ума. Это правда, и ты скоро сам все увидишь. Только пойдем, иди, Федя, застегни свою шкуру. Тут холодно, пошли, мой дорогой. Это все правда!