Четыре пера
Шрифт:
— Что вам сыграть? — спросила она.
— Увертюру Мелузины, — ответил он. — Вы играли её в тот первый вечер, когда я приехал в Рамелтон. Я так хорошо это помню. Сыграйте её снова. Я хочу сравнить.
— Я играла ее и после.
— Но мне — никогда.
Они были в комнате одни, окна были открыты, сияла полная луна. Этни пересекла комнату и зажгла лампу. Потом она вернулась на прежнее место, а Дюрранс остался в тени и наклонился вперед, положив руки на колени, прислушиваясь с тем напряжением, которого не показывал весь вечер. Он решил, что сейчас проходит последнее испытание, решающее в его и её жизни. Скрипка Этни скажет, прав он или нет. Поведает ли она о дружбе или о чем-то большем?
Этни играла увертюру и совсем забыла, что Дюрранс сидит за ее спиной.
«Если бы только он мог услышать! — подумала она. — Если бы только проснулся и понял, что услышал дружеское послание!»
И с этой мыслью она играла так безупречно, как никогда прежде, голос скрипки полнился сочувствием. Фантазии Этни разрастались. Музыка стала воздушным мостом на другой конец мира, и в эти минуты они с Гарри Фивершемом могли встретиться и пожать друг другу руки. Конечно, потом они расстанутся и каждый пойдет своей дорогой. Но эти минуты помогут обоим. Струны разрывали тишину. Этни казалось, что они кричат о гордости, которая охватила ее в тот день. И фантазии превратились в уверенность. Уже не «он мог бы услышать», а «он должен услышать!» И её озарила надежда.
«Если бы он мог ответить!»
Она извлекла последние ноты и подождала ответа, и когда музыка смолкла, Этни села, положив скрипку на колени, и всмотрелась в залитый лунным светом сад.
И она услышала ответ, но он появился не из залива. Он прозвучал из тени за ее спиной и был озвучен голосом Дюрранса.
— Этни, где, по-вашему, я последний раз слышал эту увертюру?
Этни внезапно осознала присутствие Дюрранса и ответила, как будто ее неожиданно разбудили посреди сна:
— Вы рассказывали мне. В Рамелтоне, когда впервые оказались в Леннон-хаусе.
— Я слышал её и позже, хотя и не в вашем исполнении. Вообще-то её даже не играли как следует. Но саму мелодию, скорее даже намек на нее, я слышал в ужасно фальшивом исполнении на цитре. Её играл один грек в маленькой кофейне с белыми стенами, освещенными единственным тусклым фонарем, в Вади-Хальфе.
— Эту увертюру? Как странно!
— Не так уж странно, на самом деле, ведь греком был Гарри Фивершем.
Вот и ответ. Этни не сомневалась, что это ответ. Она сидела совершенно неподвижно, и если бы кто-нибудь зрячий склонился над ней, то увидел бы, что её глаза закрыты. Последовало долгое молчание. Этни не понимала, почему Дюрранс так долго это скрывал и вдруг заговорил теперь. Она не спросила, зачем Гарри Фивершем играл на цитре в жалкой кофейне в Вади-Хальфе. Но ей казалось, что так он говорил с ней. Музыка была мостом. И даже нет ничего странного в том, что Фивершем заговорил с ней голосом Дюрранса.
— Когда это было? — наконец спросила она.
— В феврале. Я расскажу вам.
— Да, пожалуйста, расскажите.
И Дюрранс заговорил из тени комнаты.
Глава восемнадцатая
Этни не повернулась к Дюррансу, даже не пошевелилась. Она сидела со скрипкой на коленях и смотрела на залитый лунным светом сад, на серебряную ленту, мелькающую среди деревьев, и она не случайно сохранила эту позу. Это помогало ей поверить, будто с ней говорит сам Гарри Фивершем, так Этни могла забыть, что говорит он голосом Дюрранса. Она почти полностью позабыла о присутствии Дюрранса. Она слушала с тем же напряжением, как и он, ей хотелось, чтобы он говорил помедленней, чтобы это длилось как можно дольше.
— Это случилось в ночь перед тем, как я отправился на восток, в пустыню — в последний раз, — сказал Дюрранс, и глубокое сожаление, которое он вложил в это «в последний раз» впервые
— Да, — сказала она. — В феврале. В середине месяца, да? Вы помните число? Мне хотелось бы знать точную дату, если вы можете назвать ее.
— Пятнадцатого, — ответил Дюрранс, и Этни задумчиво повторила.
— В феврале я была в Гленалле. Что же я делала пятнадцатого? Хотя не важно.
Когда утром Уиллоби рассказывал свою историю, она удивилась, что почему-то у нее внутри ничего не кольнуло, когда происходили те события. И теперь удивилась тоже. Странно, что пришлось дождаться этого августовского вечера в летнем саду, прежде чем она узнала о встрече Фивершема и Дюрранса пятнадцатого февраля. И она горько об этом сожалела. «Это моя вина, — сказала она себе. — Если бы я сохранила веру в него, я бы сразу это почувствовала. А теперь я наказана». Ей не пришло в голову, что это послание могло содержать плохие новости. Оно лишь о хорошем. И с этим посланием день станет по-настоящему идеальным. В этом она была вполне уверена.
— Ну же, — поторопила она. — Продолжайте!
— В тот день я задержался в бюро, накопилось много дел. Я повернул ключ в двери в десять часов, подумав с облегчением, что не буду открывать её полтора месяца, и отправился по берегу Нила к северу от Вади-Хальфы, в городок Теуфикье. На главной улице толпились арабы, негры, пара греков и несколько египетских солдат — они стояли у двери кофейни, в круге света, отбрасываемом изнутри. Когда я подошел поближе, то услышал звук скрипки и цитры, оба инструмента фальшиво наигрывали вальс. Я встал в задних рядах зевак и заглянул в кафе. Там были голые выбеленные стены, барная стойка в углу, пара деревянных скамеек у стен, а на потолке висела единственная керосиновая лампа. Группа странствующих музыкантов играла для арабов, негров и египтян, чтобы заработать на постой и пропитание. Их было четверо, насколько я мог судить, все греки. Двое — явно муж и жена. Оба были преклонного возраста и одеты почти в лохмотья. У мужчины было худое изможденное лицо, волосы с проседью и черные усы, его жена — толстуха с грубыми чертами лица. Из оставшихся двоих одна, похоже, была их дочерью — девушка лет семнадцати, не особенно привлекательная, но одета аккуратно, насколько позволяли их печальные обстоятельства. Именно эта аккуратность одежды дала мне понять, что она их дочь, и я даже был тронут тем, что родители готовы были носить лохмотья, лишь бы дать дочери возможность приодеться. Её волосы были завязаны чистой лентой, на ней надето опрятное белое платье, даже её туфли были чистыми. Четвертый музыкант, молодой человек, сидел у окна спиной ко мне и склонился над цитрой. Но я мог разглядеть его бороду. Когда я вошел, старик играл на скрипке, хотя «играл» явно неподходящее слово. Звуки, которые он производил, были похожи на скрип пера по камню, просто душераздирающие, как будто сама скрипка выла от боли. Он пиликал на скрипке, молодой человек дергал струны цитры, а старуха и девушка медленно кружились в вальсе. Наверное, это звучит смешно, но если бы вы только могли видеть! Просто сердце разрывалось. Я никогда в жизни не видел более печального зрелища. А зеваки снаружи, негры, как я уже говорил, смеялись и подшучивали над музыкантами. Внутри же четыре белых человека — неуклюжая старуха, взмокшая от жары, которая двигалась тяжело и с одышкой; гибкая девушка и двое мужчин, извлекающие жуткие звуки, а надо всем этим — планеты и звезды африканского неба, вокруг же — безмолвие и величавость залитой лунным светом пустыни. Только представьте себе! Подобные развлечения выглядели до боли неуместно.
Он на мгновение умолк, и Этни нарисовала в своем воображении описанную сцену. Она увидела Гарри Фивершема, склонившегося над цитрой, и тут же спросила себя: «Как он оказался среди музыкантов?» Он явно не собирался возвращаться в Англию. Насколько она поняла из слов капитана Уиллоби, Фивершем не ждал от нее писем. Он не назвал Уиллоби того места, куда ему можно писать. Но что он делал в Вади-Хальфе, выдавая себя за странствующего музыканта? Как сказал Уиллоби, деньги у него были.
— Вы говорили с ним? — внезапно спросила она.