Четыре встречи
Шрифт:
«Чего вы хотите, – трудный возраст…», «Вот вам и нагрузки, вот вам и недосып…», «Совсем девчонка, а уже нервы…», – шептались сестрички, ставя капельницы и делая уколы. И наступал сон. Потом: Анна Ивановна, заплаканная, с платочком в руках, соседка по палате с сердобольным «Бледненькая! Тебе б в деревню». И снова сон. Соня, с почтительно-сочувственным взглядом и оранжевыми мандаринами… И опять сон.
Выписывать пациентку явно не торопились. А через несколько дней и торопиться стало некуда. Аттестат об окончании школы вывели по среднегодовым оценкам, с поступлением в институт сказали подождать. Чтоб не терять время, Марина решила поступить в училище, куда приглашали без всяких экзаменов, – уже через год и зарабатывать можно будет, и на вечернем учиться. А пока… сказывалась ли душевная тупость или подлость, которые подозревала в ней Варвара Владимировна, помощь врачей или непринужденная болтовня с Анной Ивановной и Соней или просто удалось, наконец, выспаться, – Марине хотелось думать о светлом и радостном:
Часть вторая. Встреча вторая
Встреча вторая Глава 6. Рабочие моменты
– Ты?! – из тени металлических шкафов навстречу Марине шагнул мужчина.
После солнца ее глаза с трудом привыкали к искусственному освещению, и мужчина казался незнаком: челка и обильная щетина скрадывала черты лица, но в голосе слышалась уверенность, а в еле различимой улыбке мерещилось что-то знакомое:
– Вы?
…Вот так сидишь целыми днями, работаешь, учишься, и не знаешь, что в соседних цехах творится, что за люди там работают. «Свои», – инженеры, техники, чертежники, работавшие в одном с Мариной отделе, – для нее уже родными стали, в соседнем отделе тоже знакомые были: то в столовой пересечешься, то на субботнике… А вот в другие здания – разве по бумажным делам зайдешь. Кто там чем занимается, над чем колдует, – это пусть итээровцы вникают. Они свои институты позаканчивали, в жизни определились, им и карты в руки. Марине итак дел хватает: с утра стучишь на машинке, как дятел, в обед поесть надо, в магазин сбегать, бабушке позвонить, – и опять за машинку. А машинка… – гром! машинка – зверь! Корпус расшатан, каретка вылетает, клавиши западают. Ей бы в музее стоять, – да где ж другую такую умницу-красавицу найдешь? Вот и приходится чинить да подкручивать. Свободная минутка если и выпадает – в конспекты лезешь: готовишься, повторяешь. Студентам-вечерникам в институте спуску не дают. С лекций домой идешь никакая, а дома – бабушка. Анна Ивановна хоть и старается молодцом держаться, виду не подавать, но годы свое берут. И ладно бы годы, – душа нее молодая, светлая! – здоровье подводит, вот что! Матушка, натура утонченная, аристократичная, – все в ней против дурного да грязного восстает, болезней как огня боится, от санитарии только что в истерики не впадает. Вот и готовишься менять, стирать, убирать. С утра – опять на работу… Жестковато выходит, но посмотришь на сокурсников: тоже, бедолаги, крутятся, у многих семьи, дети, с жильем сложности, – ничего, держатся. А у Марины и проблем-то серьезных нет, – знай себе учись, а там и с работой устроится, и зарплата повыше будет, и бог даст, бабушку подлечить удастся. Так что не время уставать, – дела делать надо.
И делала, и получалось, и не потому что в Марине обнаружилось нечто выдающееся, просто сам мир, от которого она ждала отвращения и возмездия за все свои несовершенства, оказался не так уж свиреп, – принимал ее такой, как есть, бестолковой и неидеальной. И было в этом приятии нечто столь крамольное и непозволительное, что лучше б Марине и вовсе чувства утратить, чем до таких озарений докатится. Но пугающее ощущение легкости, однажды осветив ей душу, прирастало все новыми всполохами чудесных откровений, все настойчивей призывая по-новому взглянуть на мир, неожиданно великодушный и щедрый. Марина влюблялась во все подряд: в людей, в дома, в шум суеты, в немощную зелень дворов, в тишину вечеров... И, что уж было совсем непонятно, мир отвечал ей тем же. В институте особого героизма не требовалось, разве что на лекции ходить да зачеты сдавать, – не так сложно, порой даже увлекательно. Итээровцы на работе, студенты и преподаватели в институте, просто случайные прохожие относились к ней с такой благожелательностью, что, будь ее воля,– каждому бы спасибо сказала и цветов надарила…
И только Варвара Владимировна, по своей прозорливости, по-прежнему на дочь без омерзения смотреть не могла. Мало того, что Мрыська внешне – копия отца, так еще и лгунья, каких свет не знал. С виду девочка приличная: учится, работает, деньги домой носит, с бабушкой возится, с людьми ладит, а чует материнское сердце недоброе, – покажет себя «Мариночка», так покажет, что все слезами умоются. Варвара Владимировна и боялась, и ждала этого: к разговорам дочери прислушивалась, хитрые вопросы задавала, чтоб на лжи подловить (неприятно, а как еще?). Но Мрыська ее ловушки нутром чуяла, ни разу не попалась, а то еще глаза вылупит: «Мам, ты прямо скажи, в чем дело-то?» Прямо! А прямо бесполезно: у дочери ж к материнским увещеваниям никакого сочувствия! – зубы стиснет, взгляд потупит, стоит, дрожит, и ни слова в ответ не проронит! Не выдержит Варвара Владимировна: «Пошла прочь, свинья бессердечная!» Та и уходит, правда, бабушке всегда отзвонится, скажет, куда уехала и когда вернется, чтоб Анна Ивановна не волновалась. А о ней, Варваре Владимировне, кто подумает? Ей куда идти? с этими страхами, подозрениями, беспомощностью?! К Анне Ивановне? Так та за Мрыську горой: «Напрасно ты так с Мариночкой», – будто и не видит, что внученька – в папеньку своего. Тот Варваре Владимировне всю жизнь искалечил, – сколько крови выпил! – теперь эта растет. Да выросла уж! Каланча эдакая! а душонка –
Радость жизни, страх за бабушку, горечь за мать, за ее на отца обиды мешались в сердце Марины, разрывая ей душу и не оставляя места для романтики. К тому же одно теплое воспоминание до сих пор хранилось в ее сердце, хранилось на таких глубинах, что, кажется, впору б ему забыться, – но нет! То ветка акации на глаза попадется, то горячим кофе пахнет, то афиша цирка мелькнет, – и в памяти смутный образ всплывает, подзабытый и лучезарный, словно солнцем залитый, так что и лица не разберешь: встретишь – не узнаешь.
А тут еще небритость эта… Непривычная поросль скрывала трогательные детские припухлости на щеках Алексея, и придавала его улыбке теней и сдержанности. Взгляд, обесцвеченный холодным мерцанием люминесцентных ламп, казался не таким солнечным и открытым, как прежде.
***
– А… Принесла? Твердушкина я, – подошла к Марине женщина с неприметным лицом, в солидных, с тяжелой цепочкой и в дорогой оправе, очках, явно ожидавшая «посыльного» с бумагами; сурово, поверх очков стрельнула взглядом на Марину, на застывшего Алексея; просмотрела бумаги, и, громко захлопнув папку, бросила Алексею строгое: «Как жена?»
– Спасибо, хорошо, – пробормотал он в ответ, и еле слышно шепнул Марине: встретимся…
Та, не дослушав, рванула прочь на выход, и только на улице перевела дух: все! угомонись! встретились – и встретились! всякое бывает! представь, что это не он, а кто-то похожий, – мало ли на свете похожих людей! К тому же сегодняшний Алексей женат. А это – табу. Без объяснений и психологий: табу и все. В конце концов, год в училище, два в институте… – почти три года прошло. И жила себе спокойненько, и знала, что он где-то есть, и ничего… – с ума не сходила. Вот и сейчас нечего ерундой маяться да по цехам бегать, – бумаги и передать с кем-нибудь можно.
Но в тот же день, уходя с работы, Марина заметила Алексея на проходной, и, от греха подальше, присоединившись к стайке щебечущих девчонок, дошла с ними до ясеневой аллейки. Но тут уж пришлось разойтись: девчонкам в метро, – ей на своих двоих до института топать.
– Спешишь? – наплыл голос Алексей, едва она нырнула в тень аллеи. – Я с тобой пройдусь.
Марина молча кивнула: разговаривать по-светски она не умела, а не по-светски боялась, – «язык мой – враг мой». Алексей тоже с разговорами не спешил: итак дождался, почти встретил, с моментом подгадал, подошел… – что непонятного? Обычно, определять направление разговора он предоставлял самим женщинам: так они становились раскованней, откровеннее, а случись милым беседам зайти дальше душевных излияний, – смелей предавались естественному ходу событий. Брак был частью его биографии, любовь – состоянием сознания, открытого для вдохновений и вдохновительниц. Правда, Марина во вдохновительницы ни складом, ни ладом не годилась, да ведь зацепила ж чем-то, а чем – сам не понял, вот и решил разобраться:
– Куда направляешься?
– В институт иду, – хохлилась Марина. Оно б интересно узнать, чем Алексей живет, чем дышит, но оставаться с женатым мужчиной вот так, в стороне от людей, как будто нарочно укрывшись в тени густых деревьев, – неудобно это. Если б он родственником был, дядей или кузеном, – другое дело: послушала б, о чем мужчины думают, как у них голова устроена, как на мир смотрят. Но это – если б родственником…
– А я вот женился, оброс… Как тебе?
– Главное, чтоб вам нравилось, – Марина взглянула ему прямо в глаза, и ничто не дрогнуло в ее душе. Даже странно. Видно, этот мужчина и вправду не имел ничего общего с тем драгоценным, сияющим образом, который жил в ее в прошлом, наполняя душу теплом и светом.
Алексею в этом неожиданно ровном «вам» послышалось не столько воспитание, сколько желание дистанцироваться, – почти осознанное, почти женское. Он пригляделся к девушке заново: ее лицо, как и раньше, дышало естественностью, легко сочетавший прозрачность и насыщенность тонов, высокая фигурка, исполненная гибкой силы, двигалась мягко и плавно, пестрое платьишко свободно обтекало линии тела, ничего не подчеркивая и ни на что не указывая. Марина только вступала в пору перемен и преображений. Для самого Алексея эта пора была позади, и теперь он с интересом присматривался, как все это переживается другими, как получается, что милые, волнующие помыслы неприметно теряют свое очарование, свое окрыляющее вдохновение и прижимают, придавливают человека. Во всяком случае, с ним произошло что-то подобное.