Четырнадцатый костер
Шрифт:
Есть нечто таинственное и притягательное в этой ночной птице, в ее неслышном полете, в костяном стуке ее клюва, который в безмолвии ночного леса рождает причудливые видения белых теней, танцующих с кастаньетами на лунных полянах, в ее криках, то угрюмо печальных, то жутких, словно смех лешего, во всем ее облике, где природа странно смешала ястреба и кошку. Если дикие звери обычно ведут ночной образ жизни, то птицы просыпаются с рассветом и засыпают на закате. Лишь совы да козодои прячутся от солнца, избрав ночь временем своего царствования. Недаром о тех и других существует столько поверий, и во всех сказках сова неизменно сопутствует мрачным силам тьмы.
Но сова — только птица, и, как многие птицы, открыто идущего человека или зверя она скоро оставляет
Удивителен этот охранный сговор в природе. Случается, ласточки, скворцы, трясогузки и чайки дружно гонят разбойницу-ворону, а через минуту, объединясь с воронами, поднимают отчаянный гвалт, заметив вылетевшего за добычей ястреба или болотного луня. Когда же случайно обнаружит себя до заката общий ночной враг — филин или большая сова неясыть, все птичье царство неистовым криком зовет на помощь своих дневных недругов — тетеревятника, сарыча, луня, кобчика и пустельгу. Если те близко — не мешкая, бросаются в бой, и горе тогда неосторожному властелину тьмы… И человека охранное птичье сообщество не оставляет без внимания, выдавая его либо остерегая. Опытный охотник многое узнает из птичьих разговоров о том, что творится в непролазных чащобах, темных низинах и оврагах, таинственных буреломах. У таежников издавна бытует присловье: в лесу уши — первое, глаза — второе.
Я люблю, когда ночью кричит сова. Ее голос напоминает детство и наши лихие полуночные вылазки в степные колки — ловить совят-слетков, отыскивая их по голодному щелканью клювов, которым они подзывают родителей. Если бы в ту пору нашелся кто-то, кто объяснил бы нам, каких незаменимых друзей мы преследовали! Пара сов, выкармливая свое прожорливое семейство, истребляет сотни и сотни грызунов, уничтожающих тонны зерна. А мы, школьники, в те послевоенные годы как величайшую драгоценность собирали хлебные колоски на сжатых полях. И ловили совят! Невежество злее согрешения — это сказано тысячу лет назад, может быть, даже раньше…
И другое оживляет в памяти совиный крик — оранжевую тайгу, когда она замирает, удивляясь себе самой, горящей и несгорающей в кострах осин и берез, и даже вечно суровая хвоя сибирских елей и пихт нежно золотеет.
Ясным осенним днем мы сошли со старенькой полуторки в тридцати верстах от поселка, где кончались всякие дороги. Когда машина скрылась и рассеялся острый дымок ее газогенератора, бойко работавшего на березовой чурочке, шорох опадающих листьев, похожий на затаенные вздохи, вызвал в груди тревожный холодок. При одной мысли, что в какой-нибудь сотне шагов стоят деревья, лежат мхи, на которые, может быть, никогда не падал взгляд человека, лесные шорохи перестают казаться мирными. Забросив на спины рюкзаки, мы двинулись звериной тропкой в таежную глушь, к озеру Светлому, что затерялось среди нетронутых вековечных сосняков и кедрачей. Было нас трое, и дальний путь не казался опасным — наш старший, Женька, летчик противопожарной лесной охраны, изучил здешнюю тайгу сверху, при нем к тому же были настоящая полетная карта и компас. Мне и моему шестнадцатилетнему сверстнику Сашке летчик Женька представлялся полубогом уже потому, что разрешал нам драить свой новенький По-2, где каждая заклепка казалась волшебной. А однажды он усадил нас в пассажирскую кабину и, ободряюще подмигнув, полез в свою. Невероятно раздвинулось небо, земное отошло, съежилось, стало таким незначительным и хрупким, что мы испугались. Потом накатил восторг высоты, и на полчаса мы стали птицами.
Мы ждали от Женьки всегда желанных нам рассказов о самолетах и боевых летчиках — его учили люди, которые еще донашивали гимнастерки с непотускневшими орденами за сбитые самолеты врага, за прорывы с людьми и военными грузами на борту сквозь зенитный огонь и заслоны чужих истребителей. Но теперь наш старший упорно отмалчивался, погружаясь слухом и зрением в зелено-рыжий океан осенней тайги; мы с Сашкой тоже примолкли, и, кажется, именно тогда лес впервые заговорил со мной царапающим шорохом беличьих лапок по сосновой
— Знаете, парни, — негромко заговорил Женька, — я ведь из семьи охотников. Дед мой и теперь еще промышляет в красноярской тайге. Отец тоже промышлял до войны… Это вот его ружье. Видите, зарубки на прикладе — за каждой из них охотничья история. Хотите послушать?..
Где-то впереди зазвучали глухие удары. Женька остановился, развернул карту:
— Похоже, мы вышли к речке, сюда можно на моторке добраться. Если это шишкари работают, нам повезло, — может, обратно нас прихватят.
Мы ускорили шаг. Уже не было сомнений — впереди били шишку, нанося удары тяжелым бревном на оттяжках по стволу кедра. Тогда еще не создали специального вибратора, чтобы помочь дереву безболезненно освободиться от шишек, а собирать падалицу, часто тронутую плесенью, таежники считали зазорным. Стук прервался, мы остановились, долго слушали, и вдруг среди первобытной тишины оглушительно ударил выстрел; громовой раскат словно нарастал, уходя в безбрежие тайги, смывая и уничтожая ее живые осторожные голоса. Скоро открылась узкая поляна, и знакомый мужик приветствовал нас удивленным возгласом:
— Мы-то думали, дальше всех забрались, а тут охотнички!
— Кого стреляли? — спросил Женька, здороваясь. — И чего это возле шалаша громыхаете? Охотники не стреляют, где живут.
— Напарник мне попался на охоту жадный. С двумя ружьями приперся — до шишек ли тут? Людей мало в бригаде, а то, ей-бо, прогнал бы… Да вон он, опять кого-то волокет.
Стрелок вышел на поляну, перед собой он вел подраненного барсука, держа его за задние ланы. Толстый серый зверек смешно семенил передними лапами, норовя завернуть в куст, но парень, похохатывая, направлял его на нас — видно, хотел повеселить знакомого летчика. Сашка фыркнул, я тоже засмеялся. Женька вдруг шагнул вперед, бешено сузив рыжие глаза:
— Эй, забавник! Брось зверя и отойди!
Парень попятился, увидев вскинутое ружье. Сухо щелкнул выстрел бездымным порохом, прерывая мучения подранка, Женька двинулся на парня:
— Ну-ка, покажи свой дробомет.
Он выбросил патрон, перехватил ружье за ствол, с силой ударил по комлю столетнего кедра. Приклад отлетел, жалобно звякнула выпавшая пружина. Парень каким-то осевшим голосом пробормотал:
— Ты чё, Жень, ты чё это?
— Не понял? Спроси охотников — просветят. За ружье расплачусь, как вернемся, а пока собирай грибы и шишки.
Сделав нам знак, Женька зашагал в тайгу. Заговорил он снова нескоро:
— Дед мне рассказывал, будто бы давно, когда люди жили охотой, они, перед тем как убить зверя, молили простить их. А убив, вырезали его фигурку из камня или дерева — как бы возвращали природе ее утрату. Если бы в то время кто-то вздумал потешаться над раненым зверем, тем более мучить — такого сожгли бы на костре в жертву оскорбленным богам охоты.
Пристально посмотрев на нас, спросил:
— Думаете — дикость? Нет, закон бережливости и уважения к тому, что кормит. Такие законы рождает вековой опыт. Вот у остяков и тунгусов есть легенды о жадных охотниках, и все они кончаются одинаково: хапугу настигает смерть, когда звери, птицы и рыбы начинают от него скрываться…
Ночлег устроили посреди поляны в сухом бору. Ровно и жарко горела нодья, в костре пеклись рябчики, по таежному рецепту закатанные с перьями в сырую глину, и текли удивительные охотничьи истории, записанные маленькими зарубками на прикладе Женькиного ружья. Большая луна наполняла лес ворохами желтого пушистого света, сухая листва была нашим недремлющим стражем, выдавая малейшее движение за чертой поляны. Растревоженные рассказами, мы с Сашкой при каждом шорохе беспокойно вздрагивали, Женька посмеивался: