Четырнадцатый костер
Шрифт:
— Не бойтесь, парни, медведь сейчас от жира на ходу спит, а рыси и росомахи мелковаты за нами охотиться.
Лишь однажды, оборотясь на хруст, летчик долго всматривался в черные тени деревьев, произнес: «Странно», однако ничего больше не добавил.
Усталость и сытный ужин наконец взяли свое. Завороженный мерцанием огня и голосом рассказчика, я незаметно погрузился в теплую оранжево-зелёную тьму, простроченную черным неясным следком тревоги, и так же сразу проснулся, когда тревога вдруг расплеснулась темным холодом и пронзительным криком. Висела звенящая таежная тишина; нодья, выгорев, едва светилась красноватыми углями. Где Женька?.. Что-то замелькало среди ближних деревьев, взмыло в лунных лучах над поляной, и тот же рваный крик, похожий на
— Буди Сашку, — отчетливо прозвучал рядом Женькин голос.
Незнакомым прежде чувством я вдруг уловил присутствие чужого там, где черные тени деревьев врезались в вороха зловеще-золотистого света луны и над ними носилась бородатая неясыть, ночная хозяйка таежных сибирских равнин.
— Эгей! — крикнул Женька в лесной мрак. — Чего крадешься, выходи на поляну, поговорим…
Лес затаенно молчал. Женька щелкнул курком.
— Выходи или картечи слопаешь!
Отчетливые шаги человека поспешно удалялись в тайгу.
До утра мы не сомкнули глаз. Было ясно, что добрый человек не станет подкрадываться к спящим у костра людям. Ночного гостя выдала сова, разбудившая нас остерегающим криком.
На восходе стена деревьев расступилась перед нами: за поблекшей луговиной и полоской желтого песка лежала огромная бледно-голубая линза, вытянутая в сторону заката и по дальним краям оправленная в малахит сосняков и кедровников. Где-то там из Светлого озера выбегала речка, зеленая до самого дна, и в заводях ее, под коврами из опавшей листвы, нас дожидались окуни, язи и таймени.
Женька нетерпеливо повел нас к зимовью. Брусничные поляны были осыпаны темным рубином, и за нами тянулись влажные, словно вы кровавые, следы. Лениво вспархивали из-под ног сытые рябчики и тетерева; ожиревшие бурундуки удивленно таращили на нас осовелые глаза; лишь серые белки с обычным проворством носились в кронах, да колонок мелькал в буреломе огненной молнией. Старший на ходу отдал приказ:
— За выстрел ближе одного километра от зимовья виновник до конца похода лишается права охоты. Уяснили?
Мы согласно кивнули: ночное происшествие было свежо в памяти, и нам не следовало отпугивать лесных стражей, которые теперь отовсюду приглядывались к нам. К избушке подходили открыто, спокойно разговаривая, стараясь показать, что не принесем в окрестный лес вражды и страха.
Промелькнули три дня на берегах Светлого озера, полного рыбы, в диких нетронутых кедрачах, изобилующих зверем и птицей. А когда возвращались, завернули к шишкарям и застали их бригаду в тревоге. Оказалось, ночью на двух наших знакомцев напал укрывшийся в тайге бандит, завладел ружьем и тяжело ранил парня, с которым у Женьки вышла стычка. Раненого с его напарником отправили на моторке в больницу, и мы тогда не узнали подробностей из первых уст. Может быть, те двое оказались слишком беспечными в тайге, работая вдали от бригады? Или не умели слушать лес, в котором выросли? Скорее всего, умели, но азартный и жадный стрелок, паля во все, что бегало и летало вокруг их становища, далеко разогнал тех, кто мог бы глухой ночью разбудить людей тревожным криком и предостеречь от опасности…
Вот опять ухнула сова за Хопром, будя осенний лес. Может быть, это о нас, затаившихся у потухшего костра, разносит она вести? Старайся, глазастая, — какие ни есть, мы все же охотники. Ты, как всегда, не ошиблась…
НА ОДНОЙ ТРОПЕ
С какой же поры стал я находить тихую долгую радость в воспоминаниях о несостоявшемся выстреле, который мог оказаться вернейшим? И в ту последнюю ночь на Хопре было жаль, что накануне вечером пропустил стаю пролетных вальдшнепов — не знал, открыта ли на них осенняя охота в здешнем краю. Но с этим сожалением становилось уютнее от простой мысли: где-то в черном осеннем небе стремительно и неслышно скользит сейчас к югу стайка теплых, похожих на веретена птиц, и маленькие сердечки их не сжимаются в ожидании гремящей молнии, прорезающей ночь, не мучает их пронзительная тоска
Самую жестокую бессонницу прогоняют думы о том, что на кромке зеленого плавуна, посреди осоки, спокойно прячет голову под крыло селезень, случайно разминувшийся с зарядом моего ружья, и заяц, ушедший на последней охоте от нашего молодого гончака, крадется с дневки к неубранному капустному полю, а рысь, не убитая лишь потому, что в момент нечаянного столкновения в лесу мое ружье оказалось разряженным, подстерегает его, распластавшись на поваленном дереве.
Лютой зимой, в тайге, оглохшей от ледяного безмолвия и ружейного треска раздираемых морозом деревьев, бывает теплее, когда воображаю зеленые сны медведей в тесных берлогах и березовые грезы тетеревов в снеговых лунках, пытаюсь и никак не могу вообразить сны барсука в теплой замысловатой поре — того самого барсука, которого спас осенью от бродячей собаки, загнавшей его в силосную траншею. И весело вздрагиваю, мгновенно вообразив, как в снежной норе вздыбится рыжая шерсть лесного хоря от кровавого разбойничьего сновидения.
Не может быть человеку холодно и одиноко в самую злую непогоду, если она остается родной стихией для множества удивительных живых существ.
Но когда же, в какой день и час родился во мне этот второй, главный, охотник, для которого всего важнее не преследовать, а чувствовать вблизи дикую жизнь?..
На хоперском берегу удивительно хорошо вспоминается…
Однажды в конце ноября мы с приятелем тропили в бору зайцев. В эту пору сибирские холода редко набирают полную силу, морозные дни часто перемежаются оттепельными, с веселыми метелями, тихими и обильными снегопадами, с мягким шорохом ветра и веселым синичьим пересвистом в безмолвии лесов. И снег еще радостно бел, до синевы, он не скрипит, не визжит под ногой с пронизывающим душу враждебным ознобом, он лишь мягко похрустывает и пахнет холодным сладким арбузом. В такую пору охотник не усидит дома в свой выходной.
Утренний бор был залит белым светом, несмотря на пасмурную погоду. Ночная метель выбелила сосновые кроны, а стволы у комлей остались рыже-сизыми с металлической дымкой, вверху они светились медовым янтарем и свежим воском; березняковые чащи в низинах, а по опушкам полян безмолвно стояли, словно застывший струйчатый снегопад, в котором причудливо и хрупко перепутались ломаные линии серых и коричневых сучьев; молодые сосенки походили на ребятишек, слепивших домики из первого снега и выглядывающих, чтобы подразнить друг друга.
Белотроп выдался не слишком удачным. Видно, снегопад прекратился задолго до рассвета, и снег в бору был разрисован заячьими и лисьими следами. Можно подумать, ночью тут прошли стада зверьков, но мы знали: и один жирующий беляк способен за три часа истоптать пространство, которое человеку не обойти в сутки.
Вообще тропить беляка — занятие каторжное. Русак, тот с ночной жировки уходит почти по прямой, на дневку устраивается в местах открытых, легко доступных — возле опушек и кустарников, по окраинам травянистых лугов, на заснеженных парах. Русак — добыча легкая, малик его несложен. Две-три петли, три-четыре вздвойки, столько же скидок, и вот он — среди пробивающейся сквозь снег травки, возле кустика чернобыла или неприметной кочки, — затаенный, дышащий, живой ком светло-серого дымка. Его скорее угадаешь, чем разглядишь — шерстка сереет над снежной ямкой, словно травка, а длинные уши зайца прижаты к спине. Лишь глаза на лобастой головке, круглые, стеклянные, с диковатыми янтарными огоньками в глубине, выкачены над снегом и отражают и снежное пространство вокруг, и охотника, на которого они взирают так же, как на березовый колок позади или стожок в степи, но в котором они все же признали врага и ждут, ждут, когда он остановится…