Чистые струи
Шрифт:
Крокодил Гена вошел не позвонив.
— Увидел, старик, что ты проскочил! Привет!
Возьму и одеяло! Где-то был у меня еще один брезентовый костюм…
— Ну что, всучил тебе шеф паразитика?
— Что?
— Всучил, говорю…
— Заткнись!
Крокодил Гена долго стоял молча. Я собирал вещи. Он так и ушел, не сказав больше ни слова и не попрощавшись. Мне было плевать на это. Зря я друзей не обижал.
Прости, старик!
Нас роднила страсть к мотоциклам и спиннингам.
В
Сейчас хвастать ему было нечем. Он торчал дома и становился все раздражительнее.
Девятое мая выдалось солнечным. Я лихорадочно собрал рюкзак и позвонил ему. Но он уже уехал. Этого я от него не ожидал.
Он заявился после обеда. Успел уже сходить в баню и, конечно же, в магазин: карман его широкого пальто выразительно оттопыривался. Рассказывать ему было нечего: за городом, куда ни сунься, непролазные топи.
Он чувствовал себя виноватым, прятал от меня чуть мутноватые голубые глаза и покряхтывал. Так он всегда извинялся. Обостренное чувство самолюбия не позволяло ему делать это каким-либо другим способом. Да бог с ним! Все же он почти на двадцать лет старше меня.
Он понял, что я не сержусь, и засветился. Вся его прекрасная бледная лысина порозовела.
Мы сидели рядом, и нам было хорошо думать, что вот-вот обдуются полынным ветром дороги, уляжется в заливах приносная муть, и хлынет к зазеленевшей прибрежной кочке холодный после зимней спячки амурский карась.
Слишком много слов и энергии нужно было потратить, чтобы выразить хоть малую частицу того, что нас распирало. Мы суетливо ухаживали друг за другом, поглядывали в залитое солнцем окно и улыбались.
— Все-таки люблю я тебя, собаку! — сказал он и поскреб мизинцем лысину.
Он был неприхотлив и всегда искренне смущался, когда я пододвигал к нему тарелки. Я заметил, что люди, побывавшие на войне, к еде и сну относятся без особого трепета.
— Не обзывайся! — ласково предупредил я.
— Ишь ты, скотина! — ухмыльнулся он одобряюще. Ему, наверно, нравилась моя еще молодая ершистость. — А ты забыл, как сам обзывался?
Ничего я не забыл. Он был сам виноват. Мы ехали на озеро. И почти уже добрались, осталось переправиться через реку. У него в рюкзаке лежала перкалевая двухместная лодка: Но он топтался на берегу и скреб лысину. Его пугали желтые клочья пены, разбросанные по разгулявшейся после дождя реке. Я думал, что он все же решится, и не торопил его, но он вдруг молча повернулся и пошел к мотоциклу. Тогда я не выдержал и закричал вслед очень нехорошие слова.
Меня перевезла попутная моторка. Под вечер, когда я с тяжелым рюкзаком возвращался домой, увидел его возле самой дороги. После дождя здесь образовался случайный заливчик, быстро терявший ускользающую в речку влагу.
Он сидел и смотрел
— Скоро домой? — спросил я примирительно.
— Катись к… матери! — выругался он, вскочил и дернул дюралевое удилище. Из-под кочки, на которой он сидел, вынырнула и покатилась к воде поллитровка. Он перехватил ее и, не глядя на меня, сунул в рюкзак.
— Ты не рыбак, — сказал я, снова распаляясь, — ты алкоголик. Ты всегда был алкоголиком.
«Восход» мой долго не заводился, и пока я мучил кикстартер, он раза два плескал водку в алюминиевую кружку, шарил рукой в рюкзаке, выуживая оттуда облепленные хлебными крошками кусочки сала, и ожесточенно жевал крупными, но слабыми зубами.
Запомнил! А ведь после этого мы сотни раз ездили вместе.
Хороший выдался день Девятого мая! Мы засиделись допоздна. Смотрели концерт по телевизору, потом замечательный фильм «Белорусский вокзал». Он был растроган, просил не мудрить с закуской, застенчиво улыбаясь, прикрывал стакан ладонью: «Хватит, хватит!» Потом мы помогали моей жене укладывать разгомонившихся дочурок, пили крепкий чай, вспоминали — какой крепкий чай пили на рыбалке.
Он потребовал показать мои спиннинги. Я принес из кладовки два — дюралевый, с синей капроновой рукояткой, и двуручный, очень длинный, из темного стеклопластика.
— Дюралевый у меня лучше! — похвалился он. — Я на него новую катушку поставил. А этот — барахло. Бросать неудобно.
Я хотел сказать, что если руки под штырь заточены, то любой спиннинг не забросишь, но сдержался. Ему эта понравилось. Он стал хвалить мои грузила. Они действительно были хороши — в форме капли, с маленькими проволочными петельками.
— А вот два крючка мало! — опять не утерпел он. — У меня по три.
Мы немного поспорили, но каждый остался при своем мнении. Я спрятал спиннинги, убрал со стола. Но он уходить не собирался.
Мы снова пили чай, включали и выключали телевизор, пересчитывали крючки, пробовали на разрыв японскую лесу. Она тянулась, как резина, но стоило сделать узел — сразу лопалась.
— Дерьмо! — сказал он. — Наша лучше. У меня третье лето ходит и хоть бы что.
— Нужно каждый год менять, — возразил я. — А та терпит, терпит — и подведет. Знаешь, как бывает? Локти будешь кусать.
Он стал грустнеть.
— Может, сбегать? — спросил неуверенно.
— Нет, я сам схожу, — с легким сердцем ответил я. Это его праздник. Он дошел до Польши. Я многое знал из его фронтовой мальчишеской жизни. Но про Польшу он никогда не говорил. Почему-то избегал этих воспоминаний.
Провожать я пошел его в десятом часу. К ночи стало прохладно. Но он шел в расстегнутом пальто. Это придавало ему залихватский вид. Петь он не умел, на тут что-то замурлыкал. Оказалось — мотив из «Белорусского вокзала». «Десятый наш десантный батальон». Так, кажется. Он шел — прямой и высокий, с заметным брюшком. Гусь, да и только!