Читтавивека: Учения безмолвного ума
Шрифт:
Хотя во второй половине дня нам не разрешалось ничего есть, виная допускает определенные послабления; одним из них был сахар. И вот я обнаружил, что стал невероятным сладкоежкой, хотя до того мне вообще не было никакого дела до сладостей. В Ват Па Понге раз в два-три дня вечером нам давали сладкое питье, и вот вы начинали предвкушать тот день, когда будут готовить чай с сахаром — или сладкий кофе. А иногда даже варили какао! Когда проносился слух, что вечером будет какао, никто больше ни о чем не мог думать.
В те дни сексуальные желания не были для меня проблемой, потому что моя страсть была направлена на сахар и сладости. Вечером я ложился спать и мне снились сны о кондитерских. Я сидел за столом, готовый поднести ко рту самое смачное пирожное, но я просыпался с мыслью: «Вот бы хотя бы кусочек!»
Перед тем, как попасть в Таиланд, я провел несколько
В Ват Па Понге тайские монахи относились ко мне с изрядной долей критики, в то время как в прочих монастырях они меня постоянно превозносили. Они часто говорили: «Какой ты красивый!» Впервые в жизни я почувствовал, что безумно прекрасен! «А какая у тебя прекрасная кожа!» Им нравилась белая кожа, и хотя она у меня не так уж и красива на самом деле, но она действительно белая. Но вот в Ват Па Понге монахи говорили: «У тебя безобразная кожа с коричневыми пятнами». Тогда мне было тридцать с небольшим и я еще был чувствителен к процессу старения; и вот меня спрашивали: «Тебе сколько лет?», а я отвечал: «Тридцать три». А они изумлялись: «Правда? А мы-то думали, тебе по меньшей мере шестьдесят». Они критиковали меня за то, как я хожу, говоря: «Ты неправильно ходишь. Ты не пребываешь в осознанности, когда идешь». Я брал сумку — мне выдали сумку — просто швырял ее на землю и думал: «Это не так уж и значительно». Но монахи говорили: «Клади сумку правильно! Вот так берешь ее, складываешь, а потом вот так кладешь сбоку от себя».
То, как я ел, как я ходил, как я разговаривал — все подвергалось критике и осмеянию; но что-то заставляло меня держаться и крепиться. На самом деле я научился тому, как соответствовать традиции и уставу — а на самом деле это заняло не один год, потому что во мне постоянно жило сильное сопротивление. Но я начал понимать мудрость дисциплины винаи, которая вовсе не так явна, когда просто читаешь тексты винаи. Когда у вас есть какое-то мнение о традициях и о самой винае, вы можете подумать: «Это правило необязательно». И вы можете потратить несколько часов своего дня на то, чтобы найти рациональное подкрепление своему мнению, говоря: «Сейчас двадцатый век, эти вещи уже не нужны». Но вы наблюдаете, как в вас разрастается недовольство и спрашиваете себя: «Это и есть страдание?» Вы наблюдаете за своей реакцией, когда вам хочется, чтоб вас поправили, покритиковали или похвалили.
С годами в вас развивается равностность. Вы обнаруживаете, что гнев, раздражительность и неприязнь начали затухать. И когда ваш ум больше не клонится к тому, чтобы пребывать в неприязни, вы начинаете ощущать некоторую радость и мир в своем уме.
По мере того, как во мне росло доверие к практике и к учителю, а затем и к монастырю, я в какой-то степени стал одержим привязанностью к ним. Я не мог видеть в них ничего ошибочного и чувствовал, что это нечто такое, что обязаны делать все. Люди приходили в монастырь и я чувствовал, что обязан обращать их. Могу понять, как чувствуют себя миссионеры. Вы чувствуете сильное вдохновение, сильную привязанность к чему-то, что помогло вам и дало вам счастье и прозрение. Вы чувствуете непреодолимую потребность всем об этом рассказать, хотят они того или нет.
Все было в порядке, пока приезжавшие в монастырь западные люди соглашались со мной. Это было чудесно; я мог вдохновлять их, а они чувствовали такую же преданность, и так мы подкрепляли друг друга. Мы могли собираться и беседовать о том, что наша традиция и наш учитель самые лучшие, и о том, как мы обнаружили нечто замечательное. Но с неизбежностью в монастырь должен был приехать какой-нибудь отрицательный американец или англичанин, не вписывающийся в эти рамки.
Это и приключилось на пятом году моей монашеской жизни, когда приехал один американец, посещавший чаньский центр в Сан-Франциско.
А вот Аджан Ча ничего бы тебе не сказал. И вот я почувствовал, как во мне появилась сильная неприязнь к этому американцу; я почувствовал потребность разорвать на кусочки любую иную разновидность буддизма, любого иного учителя, всякую возможную альтернативу. Я стал очень критичным, и всякий раз, как кто-нибудь говорил: «Я знаю лучшую систему», я немедленно — вместо того, чтобы послушать, почему же она лучше — принимался искать все возможные аргументы, чтобы доказать, что она хуже. Итак, во мне появилась привычка отвергать других учителей и другие традиции. Но это не принесло мне радости. Я начал видеть страдание в постоянной необходимости что-то защищать и отвергать все, что угрожает безопасности, которую вы находите в своей привязанности.
Если вы не понимаете по-настоящему сомнение, природу неуверенности в вашем собственном уме, она полностью захватывает вас, и когда кто-то говорит: «Я знаю лучший путь, более быстрый путь», вы начинаете сомневаться: «Может быть, и вправду есть лучший, более быстрый путь?» А потом вам описывают этот лучший путь в очень разумных категориях и вы думаете: «Что ж, да, может быть так и надо». Но если вы привязаны и верны своему учителю, вы думаете: «Этого я делать не могу — лучше медленно, но надежно, тише едешь — дальше будешь». И вот вы принимаетесь опровергать любого, предлагающего вам лучший или более быстрый путь.
Но что важно понять, так это сам сомневающийся ум. Я увидел, что мое дело — не решать, какой лучший или самый быстрый способ что бы то ни было делать, а понять свою собственную неуверенность. И вот я начал исследовать состояние ума, возникающее, когда в мой ум зароняли сомнение, и спустя некоторое время я начал принимать любой вид сомнения, взирая на него как на изменчивое явление, зависящее от условий.
Однажды, когда я был в Бангкоке, люди сравнивали разные религии, и я старался быть очень терпимым и соглашаться с тем, что все религии равно хороши, даже хотя я и не думал так на самом деле. Я все время старался сказать что-нибудь доброе, о том, что цель одна и та же, и что мы должны любить христиан и стараться развивать метту ко всем христианам. Но на самом-то деле я чувствовал, что буддизм лучше! однажды я забеспокоился, подумав: «Что, если кто-нибудь спросит тебя: “Какая самая лучшая религия?” Что ты ответишь? Что ж, “Буддизм”, вот что я отвечу». Внезапно мне стало совершенно ясно, что это — всего лишь мнение, а мнения — это не постоянные условия — они лишену сущности и вам нет нужды иметь какое-то мнение или верить в него. Мне нет нужды быть авторитетом, тем, кто говорит, что это лучше, чем то. И я больше не чувствовал никакой обязанности думать об этом или пытаться в этом разобраться. Стало ясно, что все, что мне надо — это осознавать желание знать и способность сказать «это лучше, чем то».
А вот еще случай. Несколько лет назад меня обуяла ревность. Поскольку я был старшим монахом, я чувствовал, что должен подавать пример совершенного поведения, и я начал ревновать, когда хвалили других монахов. Кто-нибудь говорил: «Такой-то монах лучше, чем Сумедхо», и я чувствовал, как в моем уме возникает мощное чувство ревности. Это своего рода дух соперничества, когда вы ощущаете, что всегда должны держать марку перед другими. Но тут я обнаружил, что ревность мне нравится; это было крайне неприятное условие. И вот я стал стараться подавить ее. Я принялся практиковать мудиту.9