Что было и что не было
Шрифт:
О некоторой «особой стати» российского пролетария, дети которого уже начинали включаться в интеллигентскую элиту страны, свидетельствует хорошо известная автору правдивая история одного, никогда не привыкнувшего к эмигрантской судьбе эмигранта. Его отец (так же, как дед) работал на текстильной фабрике в Кинешме и был убежденный толстовец. Как вспоминал сын, у отца в квартире собирались рабочие и — по графу Льву Николаевичу — обсуждали, «как жить». Старший сын этого «наставника» кончил реальное училище и поступил в высшую школу, но, став эсером, попался на революционной пропаганде и был выслан в Сибирь, где, кстати, очень скоро и хорошо устроился заведующим каким-то отделом в организации, занятой проведением грунтовых дорог и постройкой мостов в предгорьях Саянского хребта. Благодаря его денежной помощи, и второй сын, будущий эмигрант,
Все это мило (скажут скептики), но не объясняет, почему «они» победили? И почему народ позволил так исковеркать свою душу?
Подобно тем христианам будущего (а, может быть, уже настоящего?), которые примут явление Антихриста за второе пришествие Христа, наш народ увидел «Опоньское царство» в Октябрьской контрреволюции…
А когда понял, что жестоко обманулся, было уже поздно.
VII
В первой половине января 1917 года, возвращаясь с рождественских каникул в Университет в Петроград, я, как полагалось по скидке на студенческий билет, в третьем классе, то ли еще до пересадкив Киеве, то ли уже в Курске, попал в вагон, в котором из-за переполненности второго класса оказалось немало офицеров, вернее прапорщиков («курица не птица, прапорщик не офицер», как говорили тогда).
Хотя можно было предполагать, что на линии Киев — Брянск — Москва в вагонах свободнее, но пришлось бы ехать с Брянского вокзала на Николаевский, на извозчике через весь город, а после Петербурга и Киева, по-разному, но исключительно красивых, Москва отталкивала меня своей архитектурной «свалкой», вроде той мусорной кучи, в которой почти не ношенная бальная туфелька упирается в дырявый ночной горшок, а все вместе, с бутылкой от шампанского, тонет в навозе из обеденных объедков. Серый, скучный и бездарный «модерн» почтамта, изукрашенный декоративными нашлепками вроде как раковинами особняк Морозова, античный перистиль возле какого-то моста и псевдовосток нового Казанского вокзала, — все это становилось поперек моего сознания и вместе не пролезало в эстетику никак.
И я предпочитал тряскую (последнюю из частных, ставшую государственной) линию Киево-Курскую, отчасти (что греха таить) и потому, что, ожидая пересадки, можно было отведать в Курском вокзальном буфете приготовленной на пару отменной осетрины.
В вагоне скорого поезда «Минеральные воды — Петроград» или «Севастополь — Петроград», уже не помню, в купе, где я нашел место, оказался еще один студент-политехник, а все остальные были прапорщики, как раз из той породы, которая в гражданской жизни не очень жаловала студентов (то есть из бывших семинаристов, учеников учительских институтов или даже так называемых «городских училищ»). Они продолжали свой собственный, как будто подготовленный предыдущим знакомством разговор, а мы с политехником автономно завели свою беседу. Мой визави, своей будущей профессии наперекор, обнаружил недюжинную осведомленность
Похоже, что он и сам, как говорится, «грешил стишками» и вообще жил «богемно». К сожалению, последующие годы, более важные, чем изящная словесность, как наждачной бумагой стерли его пикантные рассказы, так что случайно, и совершенно неизвестно почему, уцелел только один, впившийся в память, как клещ, случай: Аркадий Аверченко с Надеждой Тэффи ужинали в каком-то ресторане. В разговоре Тэффи обратила внимание своего «кавалера» на принимавшего пальто и шубы посетителей лакея: «Вы знаете — он пишет стихи и даже подает надежды!» На что Аверченко, которому лакей почему-то не понравился, ответил экспромтом:
Чтобы стихи писать, так надо грамотным быть прежде, он не надежды подает, а подает пальто Надежде!Слушая весьма довольного своими знакомствами и своими сведениями рассказчика, я случайно взглянул на прапорщиков и мимоходом услышал, что один из них, скосив глаза в нашу сторону, многозначительно сказал: «Вот наши будущие командиры…». Зная «передовую» репутацию нашего студенчества, я понял, что они говорили о происходящем бедламе и о революции…
Вспомнилось недавно слышанное: «Сильно натянуты струны!», и всякий интерес к «литературным отдельным кабинетам» и альковам, да и вообще к литературе, пропал…
…В столице я не нашел ничего нового, чего не оставил бы уезжая. Так же, как всегда, извозчики у Николаевского вокзала, завидев нас, распахивали полости саней и кричали: «Сюда, товарищи, сюда!» (У них для студентов «товарищ» полагалось так же, как «ваше высокоблагородие» для офицеров, «ваше степенство» для купцов или «ваше благословение» для духовенства.) Тот же чудесно заснеженный при голубоватом электрическом свете Невский стучал копытами рысаков, несущих по разным направлениям легкие санки, и пестрел на тротуарах вечерней принаряженной толпой.
В квартире на Съезженской, где я снимал комнату (во второй жили два студента, в третьей — две курсистки, а в четвертой, бывшей гостиной, сама хозяйка с малолетним сыном и дочерью), мои соседи уже из отпуска вернулись и первым делом рассказали мне анекдот, которым уже давно в прифронтовой полосе осчастливили меня знакомые офицеры из интеллигентов: «Георгий Победоносец, узнав, что Георгиевская Дума присудила его орден Царю, как Верховному Главнокомандующему, вернулся злой из очередной поездки, поставил коня в стойло, в сердцах воткнул копье в навоз и крепко выругался: «Ну, если так, то я больше не поеду!»
Нельзя сказать, чтоб этот анекдот особенно меня веселил. Монархистом я не был и приязни к Царю не чувствовал. Но — как сказал Борис Савинков: «Я могу убить моего Государя, но оскорблять его я не позволю!..» Было обидно, что во главе такой страны, в такое время стоит такой человек… Старый петербуржанин как-то мне рассказывал, что в юности часто встречал императора Александра II в Летнем Саду, где тот запросто прогуливался со своей любимой собакой. А германский кронцпринц, посетивший Россию уже при Николае II, не переставал удивляться, как это можно править страной, отгораживаясь от нее при всяком выезде двумя сотнями казаков, сзади и спереди. От самого воцарения Николай II стал как-то вне страны. И вошел в нее только в Екатеринбурге.
Мои соквартирники вообще находили, что «тучи сгущаются» и в очередях, уже появившихся (пора бы, кстати, начать подготовку к 65-летнему юбилею этой общественно-полезной институции), начинают довольно громко и недовольно «выражаться», что, кстати, и мне лично уже приходилось слышать. Подружившись с соквартирниками-студентами, которые, договорившись с хозяйкой, пользовались ее плитой для своих обедов, — я перестал питаться в «польских», «немецких» и прочих, довольно многочисленных тогда на Большом проспекте столовок и перешел в квартирную «артель». Мы готовили по очереди и по очереди ходили на базар, и однажды, в свой черед ожидая у лавки, я слышал, как пожилой рабочий объяснял окружающим, что, хотя работа у станка и освобождает от сидения в окопах, — на фабриках неспокойно: «Мы всю Россию обрабатываем и еще в очередях должны стоять, тогда как другие на войне наживаются».