Что было и что не было
Шрифт:
У меня было сильное искушение объявить с эстрады, что такие-то номера из программы выпадают, потому что их исполнители, г.г. офицеры, после «приказа номер первый», переменив кодекс чести, отказываются бесплатно петь на благотворительном концерте в пользу своих же боевых товарищей. Но другие «ответственные» предпочли, поторговавшись слегка с «республиканскими воинами», не поднимать скандала и заплатить им в счет их будущих ран.
Когда один из «протестантов» проревел, Два гренадера» Шумана, заменив из предосторожности где надо «императора» — «полководцем», публика, преимущественно из «имущих» или «бывших» (в первомайском шествии, конечно, участия не принимавшая),
ОСУВУЗ издал даже свой литературно-художественный журнал «Богема» (вышел, правда, всего один номер — издание закрыли события). Он был на уровне более высоком, чем выставка, и откровенно декадентствовал, что весьма увлекало известную часть молодежи (девушки, кокетничая, декларировали: «Шиповник алый, шиповник белый, Один усталый и онемелый…» и т. д., а мальчики клялись по Бальмонту: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…»). Одно из стихотворений «Богемы», о котором я уже упоминал, настолько точно передавало тональность модной поэзии, что казалось пародией (хотя таковой не была):
Нам равно уважительны и бурьяны и лилии, предпочтительней вечности — упоительный миг, мы последние сильные в светлом нашем бессилии, мы аскеты, уставшие от цветочных вериг. И святые, и грешные, зло венчая с добром, мы — цветы запоздалые на лугу мировом…Курьезно, что «аскеты, уставшие от цветочных вериг…», на поверку оказались здоровеннейшими мужиками, вынесшими все: и гражданскую войну, и эвакуацию, и голод с «тараканьими бегами» в Константинополе, и мойку посуды в ночных кабаках Парижа, и каменоломни, и шахты, и заводские конвейеры, и девственные леса Парагвая и — при всем том — пережили многих своих сверстников, оставшихся в «социалистическом раю», так что в разделе «Свежие могилы» эмигрантских газет еще недавно можно было прочесть: «На 98-м году жизни безвременно скончался…»
Но «цветы запоздалые» 1917 года были действительно последними: сквозь них тогда летом уже начинал пробиваться чертополох.
X
…Была украинская ночь, знаменитая украинская ночь, которую Пушкин «уложил» в несколько гениальных строк, а Гоголь развернул в поэму в прозе — ритмическую и пышную, слегка напыщенную и сладкую.
Революция на Земле ничего не изменила на Небе, и месяц, действительно, стоял почти над головой и голубовато-серебристый пепел его мягко ложился на легкую пыль немощеной окраинной улицы нашего городка, с одной стороны которой еще продолжались благоухающие жасмином и матиолой усадьбы пресловутой Хабаровки, где жил всякий чиновный люд, а с другой уже начинались поля, засеянные «васильками и рожью», как выражался один французский потомок, окончивший французкий лицей, но не утративший вкуса к родной речи.
Я провожал после репетиции одну
Когда они подошли ближе, коренником оказался подтянутый и элегантный, в непривычных, но очень идущих к его хаки желтых сапогах офицер, о котором я знал понаслышке, что он ярый «реакционер» и сноб.
Он вел под руки двух девиц в солдатской форме с коротко остриженными волосами, уже приобретших некоторую известность «доброволиц» из стоявшего в городе запасного полка, а к ним с обеих сторон льнули двое моих хороших знакомых — прапорщиков.
«А-а! Коллега! — (когда все стали «товарищами», студенты перешли на академическое «коллега») — закричали они, когда мы подошли вплотную. — Уже проводили вашу актрису? — (В маленьком городе все знают всё обо всех.) — И в такую ночь вы ее отпустили спать!.. Вот, разрешите, кстати, представить вас нашему прямому начальству…»
Я назвал себя…
Офицер отпустил локти девиц, взял под козырек и щелкнул шпорами.
«Поручик Седов».
Мы пожали друг другу руки.
«А теперь, — продолжал все тот же церемонимейстер, — познакомтесь с нашими лесбианскими…»
«Лесбийскими», — высокомерно поправила одна из девиц. — лесбийскими» серыми героями».
Девицы попытались тоже щелкнуть каблуками, вытянуться и козырнуть, но, споткнувшись на немощеной дороге — совсем не по уставу, — рассмеялись и протянули тонкие, но уже как будто с траурными ногтями, ручки:
«Рядовой Лёля!»
«Рядовой Ляля!»
Поручик — смуглый красивый брюнет — с явным облегчением отпустил локти «рядовых», вынул тяжелый дорогой портсигар из кованого серебра с вензелем, предложил мне папиросу и сам закурил. Некоторое время продолжал я общий разговор. Потом само собой случилось, что прапорщики, прикомандировавшись каждый по сердечному влечению, ушли с девицами вперед, на холмики, а мы с поручиком остались вдвоем.
«Вот захотелось гимназисточкам острых ощущений и пошли в «герои», — не то с жалостью, не то с презрением проговорил Седов, нарочно замедляя шаги.
«А что они, в самом деле лесбиянки?»
«Они все что угодно, только не то, чем должны были бы быть, то есть не героические добровольцы, содействующие поднятию сознания долга и дисциплины разлагающейся армии… Которая, кстати, развалилась уже настолько, что невозможно найти ответственного и смелого начальника, способного, не взирая на всю гражданственную словесность наших трибунов, выставить к чертовой матери и разослать по домам этих потерявшихся в водовороте событий девиц… А между тем с галицийского отступления солдатня не перестает твердить, что японскую войну «их благородия» пропили, а эту с девками (понимай — с сестрами милосердия) прогуляли…»
Действительно, поговаривали… И пожалуй, нет дыма без огня. Однако сейчас уже создаются настоящие — отборные — ударные части, и я думаю, что в умелых руках они помогут главнокомандующему овладеть солдатской массой…»
Седов вместо ответа безнадежно махнул рукой и, взглянув мельком на часы, остановился:
«А что, коллега, если мы поужинаем вместе? Под лунный свет холодной водки захотелось. То есть подадут нам, конечно, самогон, но за неимением гербовой… Вот и побеседуем с чем Бог послал…»