Что-то остается
Шрифт:
Они прошли к столу, уселись. Налил им чаю.
— М-м! — улыбнулась всезнайка, — Отличный чай, Сыч.
А инга сказала:
— Ты вот что. Работа у нас, Сыч. Много работы. Так что какое-то время мы приходить не будем.
Я кивнул. И к лучшему, по правде говоря. Парнишка-то стеснительный оказался. Меньше народу — скорее привыкнет…
Всезнайка добавила:
— С тем, что есть, Альсарена нормально справится. А если вдруг что серьезное — зовите нас. Прибежим.
— Оно понятно.
— Альсарена попозже зайдет, —
Всезнайка оглянулась на закуток. Личико ее было грустным. Ну, конечно. Только-только привели пациента в относительный порядок, сейчас бы с ним пообщаться…
Но ты уж извини, дорогуша, не годится он пока для разговоров. Не доверяет нам парень. Не понимает, чего мы от него хотим.
— Пошли, — вздохнула всезнайка.
И они отправились восвояси.
А я занялся приготовлением второго завтрака для господина гостя. То бишь вытащил из мешка живого зайца, стукнул башкой об угол стола, спустил кровь в чашку. Подошел к койке.
Парень смотрел на меня огромными от ужаса глазищами. Пробормотал что-то неразборчивое, затряс головой, обеими руками делая отталкивающий жест.
— Ну, не хочешь — как хочешь.
В сени отнесу. На обед съешь.
— Э, а может, тебе меду дать, приятель?
Он снова отвернулся лицом к печи, и никак не реагировал на меня.
Ну, пусть. Пущай — того, привыкает. Напугался чего-то. Можа, вид у Сыча-охотника слишком звероподобен?
Извини, друг. Я, конечно, мог бы побриться, да только последним днем моим тот день станет, когда примусь я по свету разгуливать побритый да как полагается одетый. Да и тебе, тварочка кадакарская, в тот день не поздоровится.
Я согрел себе похлебку. Поел. И задумался. Че таперича делать, с парнем-то? Не понимает он лираната. Как пить дать — ни в зуб ногой. Может, найлерт попробовать? Или привлечь скудные мои запасы тильско-сканско-ингско-араготской мешанины? Слышит ли он? Вдруг, когда по голове попали — отбили чего? Может, несчастное это существо не чувствует ни моей неуклюжей преданности его лергоподобию, ни радостно-азартного марантинского интереса? Может, думает он, что его собираются убить? Не оттого ли испугался — дескать, и его — как зайца?.. Ну-ну, Сыч. Эт' ты, братец, хватил.
В закутке мне почудилось шевеление.
Так и есть. Парнишка, в чем мать родила, сидел, свесив с койки ноги, неловко подвернув зажатое лубком крыло.
— Выйти тебе? — махнул рукой, — Во двор, да?
Он угрюмо кивнул.
Я полез в сундук, достал теплый плащ из овчины, запасную обувь — мягкие ингские чуни. У него ж пальцы замотаны, сталбыть, Сычова обувка ему акурат впору придется.
— Давай-ка, накинь.
Осторожно обул, набросил на худые плечи плащ. Парень не сопротивлялся. И то хлеб.
— Вот та-ак. Ну, пошли теперь.
Его шатало. Бедняга вынужден
Вышли. Обогнули дом.
Парень отстранил меня — дескать, дальше сам.
— Сам, сам. Кто спорит. Вот, я отвернусь даже. Иди.
Он уковылял.
Обождав — ну, так, сколько положено, — я заглянул за угол. Мало ли что, вдруг гостюшке помощь требуется, руки-то тоже перебинтованы…
Э!
Гостюшка мой очень целеустремленно, раскорячив крылья, иногда заваливаясь в снег, куда-то шкандыбал. Небось, самому ему казалось, что он двигается уверенным быстрым шагом.
Я догнал его.
— Эй! Ты, парень, никак рехнулся? Куда направился? Замерзнешь к чертям!
Он вырывался, выкрикивая что-то по-своему. Я разобрал нечто вроде «таген».
— Во-во! Именно. Тагено аруат!
— Аррие! — взвизгнул он, — Онг аррие!
Что ему «хорошо»?! Истерика. Тьфу, черт.
Сгреб брыкающийся сверток из овчинного плаща в охапку. Стангрев потрепыхался малость, но Сыч-охотник заправил пташечку, добычу свою, подмышку.
— Цыц, недоносок. Регх. Регх, ясно?
— Такенаун! — бесновалась добыча, — Тууа, такенаун!
Щ-щенок. Дрыгайся-дрыгайся, да не визжи. Зажал ему рот, и эта тварь пребольно тяпнула меня за пальцы. Ах ты, пакость! Дал в лоб паразиту.
Что нашло на него? Зачем — удирать, в мороз, в снег, одежды же никакой — под первым кустом…
А, черт. Меня вдруг резко повело в сторону, в глазах потемнело. Что это?
Стангрев!
Стангрев, мать твою так…
И, не дойдя до крыльца шагов десяти, я ткнулся носом в пуховый свежий снежок…
Тишина. И в этой тишине — резкий, неприятный звук. Скрип снега под сапогами.
Голос. Боги, до чего знакомый голос!..
— Вставай.
Нет, Даул. Не встану. Я мертвый, разве не видишь? Стангрев из Кадакара сделал вашу работу.
Он бросил кому-то:
— Кончайте с ним.
И в уши ударил отчаянный крик парня, и я вскочил, и бросился…
И кулак Даула Рыка остановил зарвавшегося ученика, и презрительное:
— Щен-нок недоделанный, — было — как приговор.
Парню. И — мне.
Боль в вывернутых руках.
Туман, туман, густой, вязкий. Голос Даула:
— Сыч, значит? Охотник? Ну-ну. Мешок давайте.
И — на белом-белом снегу — комок черно-пестрый.
И красные пятна…
Вот ты и умер второй раз, Лерг. И опять — из-за меня. А я даже имени твоего не знаю, кадакарский житель… Легкой дороги… И впустую, впустую — четыре года и вся жизнь… Легкой дороги… Прости, парень. Прости, если сможешь…
Руки стянули за спиной. Я даже не пытался воспользоваться каким-нибудь из фокусов Тана и Рейгелара. Зачем? Пусть. Пришла пора платить. За Лерга. За этого беднягу из Кадакара. За веснушчатого новичка, что стоял на воротах тогда. Тогда, тогда…