Что-то вроде любви
Шрифт:
Ощущая и принимая временность, фрагментарность вещной жизни, художник естественным образом приходит к мышлению отрывками. Все эти маленькие трагедии из жизни насекомых, другие повести, сами составленные из замкнутых и самодостаточных новелл, все эти обрывы на полузвуке - всё это отсюда. И вот как раз такое, лоскутно-незаконченное миропостроение и приводит при чтении Пелевина к ощущению истинности и полноты бытия. Это - реализм в самом, может быть, глубоком смысле. Что, кстати, является, скорее, побочным эффектом творчества и вызвано не столько желанием автора, сколько его легкостью и всеприятием по отношению к окружающему. Что же до идей, каковые он как бы предает в своем творчестве (если тут вообще возможна подобная постановка вопроса), то они в точности этому ощущению полноты жизни противоположны. Об этом, впрочем, в свое время.
Пока же вернемся к лоскутности. Здесь, вплотную - и еще одно,
– заорал Затворник, теряя всю свою невозмутимость:") А основной мотив чаще статичен. Герои заняты не столько действием, сколько осмыслением. А то и вовсе им одним: действие им разве что мерещится. Снится. И лишь в редкие минуты откровения этот едва ли не вечный сон способен смениться бегом, полетом, любым движением - от статуи - к человеку. Для этого, однако, требуется не просто решимость или иные свойства киногероя. Для этого потребно знание - знание того, что происходит на самом деле. Хотя, конечно, никакого "самого дела" и нет. о понять главное - понять, что реальность, окружающая героя - не такая уж единственная и незыблемая - это герою не возбраняется. Только один шаг, однако - шаг в сторону понимания. Он-то и знаменуется у Пелевина сменой покоя - движением. Даже в том случае, когда чисто формально дело обстоит наоборот - как в "Желтой стреле".
В этой же плоскости лежат и метаморфозы, к которым автор прибегает с таким нескрываемым удовольствием: они знаменуют собой ключевой для Пелевина процесс - освобождение. Каковое , конечно, невозможно без отрыва от привычного стереотипа - тела, способа передвижения, вИдения мира. Последнее - отказ от стереотипного вИдения - желателен не только для героев:
В указанном смысле все без исключения персонажи писателя - немного куколки. Мардонги, статуи; эдакие роденовские задумавшиеся. Они не живут, а обыгрывают пережитое в себе, пытаются остановить ускользающую ткань бытия. Сие, впрочем, свойство искусства вообще. Просто здесь это - особенно отчетливо.
В воспоминании, в возвращении к пережитому и передуманному (приснившемуся) - мания Пелевина и его кредо как режиссера своих постановок. Его лучший рассказ о любви - не любви в собственном смысле посвящен, и даже не "любви вообще", а переживаниям по ее поводу, опыту души. Текст уводит вглубь души, замутненной на поверхности ропотом житейских волнений, и вырывает из небытия совершенный и незаменимый уже ничем и никогда образ - ику. Мы испытываем вслед за автором печаль свидания с воскресшим и узнанным через века чувством, которое теперь перестает быть чем-то преходящим и обретает черты памятника, получая тем самым право называться таким высоким словом - любовь. (Это, впрочем, прерогатива комментатора - произносить высокие слова. Автору опуститься до такой степени не позволит ни его вкус, ни самоирония.)
"Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней."
Первоначальных: Детского, что ли, или глубже - невоплощенного, дочеловеческого, замладенческого состояния. Во всяком случае, цель - именно там. Картинка та существует заранее, до всякого акта творчества, дело же художника - лишь отыскать соответствие забытого фрагмента и чего-то в себе, то есть - припомнить. еудивительно, что при этом его упрекают во вторичности. о не создавать же новые архетипы!.. Подобная позиция автора во времени (а точнее, вне времени), похоже, действительно дает ему свободу от социума. В частности, избавляет от необходимости изображать из себя эдакого писателя - со всем, что входит в этот джентльменский набор: от "встреч с читателями" до выстраивания образа жизни под имидж. И сколько бы ни стремились читатели - и почитатели и неприемлющие - сотворить из Пелевина первые - кумира, а вторые - страшилку, он успешно избавляется от соблазна приписывать себе-человеку импозантные повадки Поэта. Будь то экстравагантный наркоман-глюколов или дзенский мастер. Хотя именно так и поступают романтики всех времен и пошибов: в их сценическом реквизите всегда наготове амплуа и маска к нему. Писательство ведь уже само по себе - нечто необыкновенное, зрелищноподиумное. Однако Пелевин поступает по-иному -
И в полном соответствии с терцевской схемой можно сказать: не был бы один из них, "половинок" Поэтом - второй не мог бы быть назван "всех ничтожней". Баланс. Вуалировать эту трактовку извинительными или обличительным интонациями (разница не велика), подтягивающими человека к Поэту, значит разрушать волю писателя в кардинальном вопросе. Ибо не придирки совести, не самоумаление и не самооправдание слышатся в его учебных сказках, но неслыханная гордыня - да, та самая, возможная лишь с вершин творчества, внепространственного и вневременного, столь отвлеченного, что ему воистину безразлично, какой материально-вещный предлог избрать для привязки к этому миру - будь то мыльный сериал, компьютерная игра или идеи "восточных" и иных философов. (":людской чуждается молвы:") . В этом, конечно, и трагедия художника - человека, способного лишь стремиться в направлении к описанному состоянию души, но никак не приблизиться к нему реально. Человека, может быть, как никто способного осознать ничтожность своей грешной и связанной земной ипостаси, - ибо ему дан - в моменты священного служения - иной ракурс - взгляд извне. Это, собственно, ведь и есть определение творчества:
Вот как об этом расщеплении души - на описанное и реальное - у Бродского: "Рано или поздно - и скорее раньше, чем позже - пишущий обнаруживает, что его перо достигает гораздо больших результатов, нежели душа. Это открытие часто влечет за собой мучительную душевную раздвоенность, и именно на нем лежит ответственность за демоническую репутацию, которой литература пользуется в некоторых широко расходящихся кругах ... о даже если эта раздвоенность не приводит к физической гибели автора или рукописи, именно из нее и рождается писатель, видящий свою задачу в сокращении дистанции между пером и душой."
Пелевин, кстати, всех этих , как говорится, мук творчества, и не скрывает. И , чем позже, тем больше о них склонен говорить: "Впрочем, я никогда особо не понимал своих стихов, давно догадываясь, что авторство вещь сомнительная и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч." ("Чапаев и Пустота")
Как и во всех случаях истинного служения, здесь - раздвоение. Shisus. И - на земле живет и томится, слоняясь часто без дела, вполне нормальный автор, сын своего времени и социума, лишь иногда впадающий в экстаз прикосновения к абсолюту. Он знает за собой тайну этого помешательства и хотел бы назвать ее на человеческом языке, подыскать аналогии в общепонятной речи. у, скажем, что-то из биографии - реальной или вымышленной. Абиссинские корни. Монгольская кровь. Какие-нибудь игры в латино-индейцев и их органическую химию. Мифотворчество: еважно - все равно дело от этого никаким образом не движется, ибо корень того помешательства никак не здесь. И лишь некие технические детали - ум, информация, умение находить радость в играх с языком - способны оказать помощь страждущему. о - именно и только помощь. Корень же болезни, повторяю, - вне.
Однако, поиски в реальности точек соприкосновения - налицо. В частности, долго мучившую нас проблему "Восток и Россия" ("Запад есть Запад, Восток есть Восток" и так далее), Пелевин разрешил уравнением "Россия есть Восток". (е так, как Блок со своими "Скифами", а по-своему, но - в подобном же ключе). А вместо Петра Великого - в качестве тотемно-виртуального предка Поэта - как-то незаметно подставил нам Чингисхана - примерно так же, как вместо ординарца Петьки из фильма-анекдота - серебряно-фанерного поэта Петра Пустоту. Что ж , это и понятно - писатель-то из Монголии:
Если же говорить о пресловутом одиночестве героя, и если в этом смысле Пелевин чем-то походит на потомка , то - на потомка не столько абиссинца Ибрагима (или, как сказал бы Синявский, Абрама) Ганнибала, сколько - шведа Лермонта: ":и не от счастия бежит" . Точно, не от счастия. е "от", и не "к". Просто - бежит. Будто в бурях есть покой!.. у, или вот это еще: ":забыться и заснуть. о:" Именно: но! е холодным сном могилы, а как-нибудь вот эдак, чтобы вырваться из этого круга: Ага, из него.
Так что традиции классики налицо. Если только, конечно, не принимать за таковую исключительно творения буревестников революции или, наоборот(?..) кого-нибудь из графов Толстых: