Чудо в перьях
Шрифт:
— Все они такие! — сказала она. — Наобещают, наговорят, иные даже на аборт дадут. А сами к своим толстозадым женам… Идем, дурачок.
Кому ты, Паша, нужен, кроме своих хористочек! Так и млеют, глядя на тебя. И публику выбирай попроще. Успеха тебе здесь не простят. Понимаешь? А вот Андрей Андреевич мог, конечно, при желании… И прессу вам сделать, и рекламу. Зачем он вообще нас сюда вытащил?
Она осторожно, как больного, поворачивала меня назад, лицом к входу. Голова раскалывалась. Скорей бы до номера и спать, спать…
29
В
— Постойте, голубчик… Но мне только что передали от вашего имени, что вы сами прерываете ваши гастроли по состоянию здоровья! Мне ведь рассказали. Все шло великолепно, но потом у вас был обморок, врачи констатировали…
— Какие врачи, кто вам это передал? — заорал я. — Сейчас же все восстановите, как было!
— Но… голубчик, Павел Сергеевич… Ничего не понимаю! Мне звонили с… площади, понимаете? Ну той, что не первой молодости. Вам уже забронировали на утро билеты на самолет. Что я могу, что?
Я бросил трубку. Теперь у меня не было большего желания, чем выбраться отсюда.
— Но переночевать мы можем? — спросил я администратора. — У нас самолет только утром.
— Горничные постели уже перестелили, можете вы это понять? — От возмущения она даже приподнялась над стойкой. — И уже ушли домой отдыхать. У вас когда рабочий день кончается…
— Все! — заорал я, чувствуя, как лопается правый висок. — Я все понял. Вы ничего не должны. Оревуар! Если нас спросят, то мы на улице. Под мостом!
— Там вас милиция заберет! — сказала она. — С виду культурный, а орет как помешанный…
Я оглянулся на своих. У бедных хористок были заплаканные глаза. Мужчины смотрели в потолок. Зачем я их привез сюда?
— Павел Сергеевич! — обратилась ко мне Наталья. — Идемте, Бога ради! Вам нельзя так переживать. Да черт с ними совсем!
Мы приехали в аэропорт поздно ночью. Билеты на нас действительно были забронированы, все чин чинарем.
А спать не хотелось. Я чувствовал, как уходит головная боль, уступая место зуду.
— Давайте доиграем! — сказал я своим. — Прямо здесь. Что у нас осталось? Глюк, Равель…
— А что? — подхватили другие. — В самый раз под рев самолетов. Телевизоры уже не работают, пассажиры все равно не спят…
Только расположились, как пришла милиция. Велели разойтись. Из-за нас не будет слышно объявлений по радио. Но пассажиры потребовали. Стали орать и свистеть, все больше молодежь. Старики лишь вяло ворчали. Наконец дал разрешение дежурный: все равно нет горючего и все рейсы переносятся на утро.
Особенно хорошо был встречен «Полонез» Огинского… Люди стояли полукругом, слушая: пассажиры, летчики, стюардессы… И я подумал: «А вдруг? Чем черт не шутит? Вдруг она здесь, среди слушателей?»
— Паша!
— Люба! Ты?
Конечно, она. Располневшая до неузнаваемости, но все та же улыбка, те же морщинки, как трещины на стекле вокруг отверстия после удара пули. Пришлось остановить выступление. Я подошел к ней, в самую гущу собравшихся, она всплакнула, припала к моему плечу.
И все снова зааплодировали. Я чувствовал, как уходит, вытесняется боль, поддаваясь возвращению моей юности и моей первой женщины, меня, солдатика срочной службы, когда-то пожалевшей и приласкавшей.
— Что бы ты хотела услышать? — спросил я.
— А можно? — спросила она, вытирая глаза.
— Все, что скажешь. И если мы это разучивали, — сказал я.
— А что Пугачева поет, сможете? — спросила она, с надеждой глядя в глаза.
— Нет, нам это не под силу, — сказал я, разведя руками. — Но вот Моцарта не желаете? Или Верди.
Я, несколько часов назад убивший человека, был как никогда великодушен и щедр. Или это от того, что наконец освободился? Сбросил с себя, что давно тащу на себе? Стало быть, я должен был его убить?
Я дирижировал, поглядывая на моих хористов. Что-то не так. Они с тревогой смотрят на меня. Но пока идет неплохо, хотя все кажется: вот-вот сорвусь.
А все потому, что я убил человека. Моя музыка — это мое призвание. Неужели не понимает никто? Вот почему беззаботная, искрящаяся музыка — игра юных страстей и иллюзий на солнечной поляночке, дугою выгнув бровь… не получается, не может получиться, и лучше не пытаться.
Я резко оборвал исполнение на середине. Лучше никого не насиловать. Я убийца, но не насильник.
Повернувшись к растерянной аудитории, я поклонился. Хлопайте же, черт вас возьми, заполните грохотом пустоту тишины!
Потом я некоторое время приходил в себя, пока меня отпаивали водкой.
Я полулежал на скамье, занимая место, где могла бы сидеть многодетная семья. Но это обстоятельство я отметил как-то вскользь, касательно. Никто ведь не посмеет, как в прежние годы, попросить подвинуться. Любопытствующие и приходящие в себя слушатели, трансформировавшиеся теперь в зрителей, наблюдали за мной издали.
Люба несмело подошла ко мне. И встретилась взглядом с Натальей. Это было короткое замыкание информации — без хронологии, без подробностей, без каких-либо анкетных данных. Только результаты. «У вас (у тебя) с ним было?» — «Было». — «А у тебя — было?» — «А у меня — есть. Так что вали отсюда. Твое время прошло».
— Люба! — позвал я, слабея голосом, чтобы это выглядело убедительней. — Подойди. Сядь сюда! Извини, что не смог. Я болен, Люба. И не смотри так на Наташу. Она — хороший человек. Заботится обо мне, пока рядом нет жены. А я вас всех не достоин. Даже твоей памяти не достоин, Люба, хотя ничего плохого, как другим, не успел тебе сделать.